Общественный Центр Содействия Реформе Уголовного Правосудия

Центр содействия реформе уголовного правосудия

На главную
   
 
English  
 
   
 

Интервью с Валерием Абрамкиным

Из сборника «Тюремный мир глазами политзаключенных» (М: «ОЦ «Содействие», 1992).

Интервью взято в октябре 1988 года. Интервьюеры: В. Ф. Чеснокова и Л. И. Блехер.


- Валерий Федорович, когда Вы начали заниматься правозащитной деятельностью, Вы предполагали, что Вас могут арестовать, посадить? Вы предвидели, что Вас ждет? Не в том смысле, что посадить могут, а что придется заплатить такую цену?

- Нет.

- То есть, Вам казалось, что все будет легче?

- Иначе. Не легче, не труднее, а просто иначе. То, что посадят - это было ясно. В апреле 1979 г. меня вызвали в Мосгорпрокуратуру и сказали прямо: как только выйдет следующий номер "Поисков" (так называется самиздатовский журнал, в выпуске которого я участвовал), Вас посадят. Собирается редколлегия, все знают, что меня объявили заложником. Никакого обсуждения, голосования, все смотрят на меня: я должен решать... "Ну и что, - говорю, - даже если б мне расстрелом угрожали - какая разница. Мы не из их угроз должны исходить, а из нашего долга"... Здесь не было вопроса. Другое дело, как я себе представлял предстоящее испытание: тюрьма, неволя, будет тяжело, будут страдания, разлука с женой, детьми, близкими друзьями... Но вот то, что тюрьма - совсем другой мир,... загробный мир - это я себе не представлял. Скажем, мне приходилось голодать и на воле, по три дня, по неделе. Все это было мне знакомо, поэтому думаю: любой голод выдержу. В первый тюремный год я несколько раз объявлял голодовку, на неделю, на 25 дней, и было не так уж тяжело. Но уже через два года двухдневная голодовка требовала от меня таких сил, каких и месячная на воле не требует. Когда я, скажем, в карцер впервые попал... зима, стекла в окне выбиты, а из одежды - трусы, майка, зэковский костюмчик х/б, - не верил, что сутки проживу, а сидеть надо было 10 суток. Но и это не самое страшное. В смысле физических страданий, быта и прочего можно было все заранее представить. Но есть вещи, которые не представишь, пока сам не попробуешь. Например, лагерь в первые полгода казался мне сумасшедшим домом... Я не мог там даже ориентироваться. Это было просто страшно.

Система безумная. Особенно общий режим, он здорово отличается от строгого. На строгом я быстрей вписался в тамошнюю жизнь. Врасти в этот мир безумно трудно. Там все как будто перевернуто. Пока нащупаешь какие-то точки понимания, общего, общечеловеческого... Все это разглядеть очень трудно, потому что эта жизнь вообще непредставляема. Я читал "Мертвый дом", читал "Архипелаг", читал Марченко... Это была для меня просто информация... В отличие от человека, который попал впервые в тюрьму за обычные преступления и ничего не читал, - например, что выходило в Самиздате, - у меня ситуация легче была. Но по сути, по главному содержанию похожего я не обнаружил. Понимаете? Ничего похожего. Освободившись через 6 лет, прожив год на воле, я заново начал все переживать и понял, что это все прочувствованное в лагере очень близко к "Мертвому дому". Гораздо ближе, чем написанное Анатолием Марченко или тем же Буковским. У Марченко еще более или менее адекватное описание. Я имею в виду, прежде всего, состояния, там переживаемые, и духовный строй тюремного мира. Надо быть более зрелым человеком, чтобы взять из книг о тюрьме не просто информацию, а духовный опыт затворенности.

- Сама по себе информация: что там есть, как там бывает, она не дает человеку представления?

- Не дает. Нет ничего похожего на жизнь, в твоем прежнем понимании. Отношения между людьми, реакция людей на твои поступки - все незнакомо. Ты не можешь себе представить, как твое поведение воспринимают окружающие. Поэтому действуешь неадекватно.

Тут, возможно, еще наложилась Сибирь (я первый срок сидел на Алтае, второй - в Красноярске). Сибиряки - они более жесткие люди. Они, например, не улыбаются. И, когда ты с московской улыбкой к ним идешь, хотя понимаешь, что нельзя улыбаться (трудно ведь заставить себя потушить улыбку, если привык улыбаться), окружающими это воспринимается совершенно определенно: улыбка для них - знак заискивания. Но есть и чисто тюремное, не только сибирское. Например, ты подходишь к человеку с каким-то расположением, хочешь ему помочь, а он это воспринимает как хитрость или тайную подлость. Ему трудно поверить, что ты действительно хочешь ему помочь или просто к нему расположен.

В первый год шла как бы выучка, была школа, время, когда учишься жить так, чтобы не "напороть косяков" (так там говорят). Первые полгода постоянно боишься косяков.

Ко мне, правда, отношение было несколько иное, чем к другим новичкам. Хорошее было отношение со стороны тех, кто меня знал. Но там же две тысячи человек - идешь по зоне, кто-то тебя знает и поэтому расположен, а другой, он тебя не знает, а ты, предположим, сунул ложку в верхний карман куртки, а это большой косяк... Это знак "пидора", "петуха". Или пришел в столовую, хочешь сесть на лавочку - а это стол, где обедают "петухи". Там же с этими "петухами" постоянно всякие табу. Особенно на общем режиме все очень сурово. Даже "очко" в туалете есть отдельное для петухов... И все надо запомнить, все надо знать. Когда садишься за стол в обед и от пайки откусил, ее уже нельзя положить в карман. Если хочешь взять с собой, надо ее нетронутую завернуть в газетку, положить в карман. Ложку клади сюда, это делай так, это, когда вышел, ставь туда. Совершенный кошмар.

- Все до такой степени заритуализировано?

- Да, и причем все это - ритуалы, о которых ты представления никакого не имеешь. И они очень суровы, особенно на малолетке. На строгом режиме более человеческая обстановка, более похоже на нормальную жизнь. Там меньше на тебя внимания обращают, у каждого свои проблемы. У меня свои, у тебя свои. Там люди сидят, как в родном доме. Жизнь более устроенная. А на общем - ты с ходу попадешь в жизнь, где все иначе, где каждый шаг будет восприниматься иначе.

Меня учили не самым суровым способом. Мне начали все объяснять, наговаривать. Но я все не мог запомнить сразу. А потом, все случаи не предусмотришь. Легче то, что касается внешних вещей. Но есть еще и внутренние вещи. Например, все что связано со статусом. С моим, например, статусом. У меня был необычный для того мира статус. Статус политзаключенного. Я должен был соответствовать некоему образу, который они приписывали из своих соображений политзаключенному. И вот этот образ, навязанный тебе, постепенно начинает придавливать...

Вы знаете, сейчас много про 30-е годы пишут, но тот опыт, который люди получали в 30-е годы... Почему-то авторы большинства нынешних книг про ГУЛАГ не доходят до него, до духовного опыта! Все больше о внешнем пишут, и выходит: мы просто отодвигаемся от нашего зла, мы его отстраняем. Мне это кажется попыткой отодвинуться, овеществить и отодвинуть зло. И нашим, своим этот опыт не станет никогда, если так будут писать о прошедшем. Сейчас попытка представить наше прошедшее - это попытка отодвинуть его. Может быть, все это просто приводится в привычные формы старой культуры.

- Культура - способ прожить, оболочка такая, слабенькая причем. Как между жизнью и смертью. Между жизнью и смертью по очень тоненькой пленке человек идет. И так же между культурой и некультурой, между космосом и хаосом. Как, на Ваш взгляд, правильно это представление культуры и хаоса?

- Да. Есть космос и есть хаос.

- И Вы, там побывав, в этом хаосе, и вернувшись, уже не можете войти в старую культуру?

- Не могу...

- Мне кажется, это экзистенциально очень важная мысль. Надо ее донести до людей. Пусть люди знают. Потому что мы действительно живем в устроенном мире.

- Мне кажется, все это вряд ли может быть опубликовано. Тот сюжет, который я излагал - он совершенно непубликуем. Это же не обличения.

- Период обличений, конечно, еще не кончился, но, мне кажется, он уже себя исчерпал, он не дает ничего нового. Теперь нужно идти на углубление, докапываться до того духовного опыта, о котором Вы сказали. Давайте вернемся к Вашим внутренним переживаниям.

- У меня есть два таких сюжета. Один называется "Образ Христа в сердце русского народа"; второй сюжет: "Внетрагедийная ситуа¬ция". "Внетрагедийные ситуации" были связаны не столько с состоянием внутренней затворенности, с положением человека в зоне, сколько с теми событиями, которые происходили помимо темы тюрьмы и тюремного мира. На меня ведь давили там постоянно, пытались сломать. У меня были страшные годы: 1983 год, потом 1985 год - самый страшный.

"Сломать" - это можно по-разному представить. Человек, скажем, покаялся, отказался от дальнейшей деятельности, сделал публичное заявление. Заявление от меня, например, требовали: дескать, текст мы напишем. А за этим внешним планом идет: поломать духовную основу. Мне в том же 1985 году было все равно: подписывать это заявление - не подписывать. Этот вопрос меня меньше волновал... Меня больше ломало из-за внетрагедийной ситуации. Я до ареста считал, что я сам делаю выбор, - потом у меня начало возникать чувство, что я играю отведенную мне роль. Вот мне отвели роль сверху, - КГБ там или кто - неважно, - я эту силу назвал «завластье». Мне никогда в голову не приходило, что у конкретных людей, которые мною занимались, такое глубокое проникновение может быть в мое состояние, в мои переживания. А у меня там были жуткие состояния, когда казалось, что выбора я не делал никогда. Меня как ввели, как погрузили в ситуацию, - и все, как им надо, я делал - от начала до конца.

Я выходил из лагеря в 85-м году с ощущением, что они могут сломать любого, с любым сделать, что угодно. И если они кого-то до конца не сломали - значит, не хотели. Я вышел и в 1986 году - слушал "голоса" в деревне, куда меня отправили под надзор. Тогда как раз Щаранского выпустили. Это было время, когда особенно сильно на политзаключенных давили, и не все выдерживали. Был целый поток покаяний, выступлений по телевидению с отказами от дальнейшей деятельности. И по передачам западного радио получалось, что Щаранский - единственный герой: все выдержал, все испытания достойно перенес, не сломался. А у меня было ощущение (я говорю не о том, что было на самом деле, а о своих ощущениях), что это не так. Просто им не надо было, чтобы он ломался. Поэтому он и вышел героем. Если б им надо было сломать, они бы его сломали. Вот такое ощущение я вынес из лагеря.

Где-то в середине 70-х годов я включился в правозащитное движение, и у меня было представление, что это возможность возвращения трагедийных ситуаций в России. Ведь трагедийность десятилетиями приглушалась, изгонялась из жизни. Трагедия всегда предполагает возможность выбора. Выбора между добром и злом. За выбор ты платишь: или смертью, страданиями (за добро) или своей душой (за зло), приобретая жизненные блага, делая карьеру и т.п. А когда выбора нет, нет и трагедийной ситуации. Возьмите, к примеру, бухаринский процесс. Какой там был выбор? Или историю с Вавиловым. А демократическое движение начало формировать трагедийность, создавая возможность выбора для человека, для каждого из нас, т. е. от нас и зависело расширение области трагедийных ситуаций. Я свободно выбираю - это как бы дает пример. Еще кто-то свободно выбирает. И вот путем расширения поля трагедийности мы как бы создаем возможность катарсиса для всех, т. е. для меня демократическое движение не сводилось просто к борьбе за права человека. Это - борьба за расширение поля трагедийных ситуаций, за духовное возрождение нации, очищение. Кроме того, мы могли уже освоить страшный опыт 30-х годов. Сделать наше прошедшее - прошлым. Это невозможно без встречи, лучше даже сказать - без сретенья духовных опытов поколений не только нашего и предшествующего поколения, а и поколений из других пластов времени, скажем XIX-го века. Трагедийная ситуация - это всегда СРЕТЕНЬЕ духовных опытов множества поколений. Грубый пример: когда я вступал в противостояние с властями, то мог вспомнить про декабристов или про петрашевцев, или еще про кого-то. Я свободно выбираю, сам делаю такой-то шаг, иду на жертвы и т. д., т. е. поступаю по своей воле так, как хочу. И где-то в 1978-м году у меня впервые возникло ощущение, что это не совсем так, и что я делаю мне предписанное. По делу "Поисков" арестовали несколько человек (в 1979-1980 годах). В 1983-м я уже мог рассматривать все судебно-следственные сюжеты отстраненно. И мне казалось, что мы не делали выбора, каждому из нас навязали определенную роль. Один должен был покаяться, и он не то, чтобы покаялся по сути, но по форме получилось покаяние. Другой должен был твердо держаться на суде, но потом, в заключении, не особенно фрондировать, чтобы освободиться после первого срока. А мне отвели роль быть до конца борцом. Когда я попытался пойти на компромисс, из этого ничего не вышло. Второе дело позволяло пойти на компромисс. По первому делу я не мог пойти на компромисс, скажем, частично признать вину. Я участвовал в выпуске журнала, у меня была ответственность перед читателями, перед авторами, еще перед кем-то. Обвинения по второму процессу касались лично меня: агитация и пропаганда в зоне. Чистая липа от начала до конца. Ну и что! Признаю я, скажем, что был агентом ЦРУ, - это мое дело. Оно больше никого как будто не касается. Или я признаю, что я, действительно, этих зэков агитировал. Ну агитировал - и агитировал. Бес с вами, если вам так хочется - я признаю, что я их агитировал. Тут, тем более, был еще целый ряд довольно-таки интересных, сложных обстоятельств. Я пытался занять такую компромиссную позицию, но она для них оказалась неприемлемой. Они сразу меня постарались вернуть в роль борца.

Уже время было совсем другое, чем в 1979 году, когда нас по первому делу сажали. Тогда один мой подельник формально покаялся - его тут же выпустили. За частичное признание своей вины и отказ от дальнейшей политической деятельности. Показаний против нас он не давал. А в 1983 году ни покаяние, ни отречение роли не играли. Люди каялись и досиживали свой срок. Когда, например, Ходорович сел, ему прямо уже говорили: "Да на фиг нам покаяние? Говори, у кого фондовские деньги спрятаны" (Ходорович был распорядителем Русского общественного фонда помощи политзаключенным). Ничего они от него так и не получили: ни денег, ни покаяний... Вот у меня было ощущение, что роль мне назначена, и я должен поступать так, как они мне предписали. Сценарий уже определен, расписан.

- Вы говорите "они". А кто "они", которые назначали эту роль, как Вы считаете?

- Я для себя эту силу назвал «завластье», вот таким смутным словом. Это некая сила, которая нашими тюремщиками руководит. Мистическая. Чисто мистическая. Название это вот откуда появилось: у меня были случаи, где я твердо был уверен в том, что они (реальные люди, занимавшиеся мной), моего состояния не могут знать. Но они в этих случаях действовали так, как будто все знали. И все, что мне в голову приходило - вот сделать то-то и то-то, как будто ими угадывалось, потому что тут же мне ставилась преграда.

Тут опять придется возвращаться к "внетрагедийной ситуации". Значит, есть рок, нормальный такой рок, судьба... И есть некая сила, которая в современном мире эту судьбу, этот рок, эту предназначенность убирает. А выстраивает свою, для каждого человека. Она уже совершенно не дьявольская, не божественная, а какая-то другая (третья?). Я когда "гнал" там свои штуки, то мне казалось, что ни Бога, ни дьявола нет. Это прямо какая-то, как говорят мистики, бездна, первородный хаос, в котором еще свет и тьма, добро и зло не разделены. Это завластье появляется оттуда. Оно так сворачивает жизненное пространство, что никакой трагедийной ситуации не развернуться. Любая трагедийная ситуация - это и внутренний план. И в этом плане ситуация выборна. Если, скажем, Лаю предсказатель говорит, что его сын Эдип убьет его и женится на своей матери, то Лай все-таки может в себе выбрать: умертвит он сына или нет. Ведь сына убить - убить себя. А если сын тебя убьет - это совсем другая цена. Это же выбор: туда или сюда. Тут вся натура человека проявляется.

Я более простой пример приведу, "Песнь о Вещем Олеге". Волхв говорит: "...И примешь ты смерть от коня своего". А это не просто конь - "Мой товарищ, мой верный слуга" и тут же - "расстаться настало нам время..." Вы можете себе представить другого человека, который в этой ситуации от коня не откажется или от друга, или от сына тем более? Это все-таки выбор. Рок остается? Ну и пусть! Тем более я свободен в выборе. Рок не от меня, но поступок - мой!

Посмотрите жизненное пространство в "Колымских рассказах" Шаламова или в "Архипелаге ГУЛАГ". Понимаете, тамошние ситуации являются чужеродными, они отторгаются от трагедийной ткани из-за "несовместимости". Попробуйте здесь развернуть любую трагедию или евангельские сюжеты. Они никак не врастут, будут тут же отторгнуты. Это уже какой-то другой мир.

- Евангелие - оно вообще от всего отторгнуто, потому что оно извне, оно сверхъестественно. Я имею в виду: само по себе Евангелие из внешних сил... Но "завластье", как вы его описываете, оно тоже внешнее?

- Да, тоже внешнее.

- Получается - две внешних силы.

- Да, две внешних силы... И у меня-то ломка была как раз на этом. На том, что я почувствовал: нет у меня никакого выбора. Я, когда это понял, даже на какое-то время успокоился, подумал: да, у меня нет никакого выбора, но, в конце концов, своей жизнью я все-таки сам распоряжаюсь. И если захочу, чем не выход - самоубийство.

Этот последний выбор всегда есть. А у меня его не оказалось! Когда я сказал: "Все, пора... пора кончить эту канитель", - у меня ничего не вышло. Завластье и эту возможность отобрало. Как только я это запланировал, мне тут же план поломали. Вот это я уже приписывал мистической силе...

Кстати, когда я выходил из этих состояний, в первый момент у меня было такое ощущение, что я могу сделать сейчас все, что угодно, что я могу убить человека, имею на это право, могу отнять у него кусок хлеба - мне позволено. И главное, я это сделать в силах, человек мне подчинится: он отдаст мне кусок хлеба, он безропотно умрет. Это можно назвать состоянием внетрагедийности, ощущением внетрагедийности. Я могу сейчас, я имею право на все, что угодно. Это уже не взвешивается на весах добра и зла. Это не разбирается по-трагедийному. Я говорю об ощущениях последнего года, 1985-го. В 1985-ом я вышел на свободу совершенно внутренне сломленным.

- Т. е. ранее у Вас было такое представление, что добро и зло отделены друг от друга, и добро оно как-то существует отдельно? А там это смешалось?

- Да, я вышел с таким ощущением, что есть поток хаоса, который все больше захватывает нашу жизнь. Вот та же перестройка... Они ее начали только тогда, когда диссидентство сломали. В 1985 году, в начале перестройки, политзаключенных ломали жутко. На этот период приходится очень много попыток самоубийства, очень много покаяний, и было много таких вещей, которые казались невероятными. Люди были совершенно железные, стойкие, по моим представлениям. Я когда освободился, и до меня все эти известия доходили, я их через те свои состояния хорошо понимал, знал, что это такое.

Я вышел как будто другим человеком. Просто совершенно другим человеком вышел. Как будто дважды рожденным... Я сейчас, когда читаю прежние письма свои... Очень хорошо, что я, скажем, "Бутырские лоскутки" писал в 1980-м году, в тюрьме. Видно: это не я теперешний вообще. Я их читаю как посторонний читатель. У меня вполне четкое ощущение, что я не имею сейчас права подписывать одной и той же фамилией, скажем, свои "Бутырские лоскутки" и то, что я сейчас могу написать. У меня внутреннее такое ощущение, что в любом случае мне ту же фамилию нельзя использовать, и не потому, что я чего-то боюсь. Я уже ничего не боюсь. У меня осталось как бы ощущение долга перед тем человеком, который там умер, и этот долг я должен выполнить, - хотя, в принципе это - долг перед другим человеком.

Бутырка - это начало. Это еще "трагедийный период", как я его называю. Он долго продолжался, до 1983 года, наверное. В этот период все у меня шло на подъеме, легко...

Это очень тяжело, потому что есть люди, которые знали тебя до ареста очень близко и хорошо, и когда ты с ними встречаешься - у меня много было таких встреч - очень напряженные контакты, насыщенное общение - и они вдруг чего-то не узнают - это страшное на них производит впечатление. Я как-то более спокойно к этому отношусь, потому что я сам с этим уже смирился как бы. Я понимаю, что это такое. А для них - это что-то страшное. Им жутко просто. Я три месяца жил в Париже, у своих друзей. Мы раньше, до ареста жили почти одной семьей... И в эту встречу было невероятно тяжело.

У меня ощущение, как будто для меня совершенно другое предназначение появилось. Не то дело, с которым я пришел в мир, когда родился и когда садился, а совершенно другое предназначение, и такое ощущение, что я не должен бороться со злом, я должен служить равновесию. Это понятно? Выжить в борьбе со злом я уже не могу. Значит, я должен с ним жить как-то в равновесии. Когда живешь в равновесии - это делает жизнь очень трудной. Во-первых, есть определенное ожидание и требование к тебе, как к тому человеку. А я уже действовать в соответствии с этими ожиданиями не могу. Я могу какую-то роль разыграть, но это для посторонних людей. А когда ты живешь постоянно с близким человеком, ты же не можешь эту маску держать все время.

- Ну, а Вы не считаете, что Вы сейчас вышли на предназначение свое?

- Нет, у меня было другое предназначение. ...Я не знаю, годится ли здесь такая иллюстрация или нет, но это примерно так выглядит. Мне рассказывали, что когда-то в давние времена был такой обряд: человека душили. Затягивали веревку на шее и ждали, когда он умрет. Когда он уже умирал, его откачивали, возвращали к жизни. Это был способ переведения человека в другую личность. Мне рассказывали антропософы. Они очень толково это объясняли, по-своему.

- У Вас есть ощущение, что это произошло закономерно или это произошло случайно?

- Это случайно произошло. Я, может быть, ошибаюсь. До сих пор мне кажется, что нет в этом закономерности. Мне иногда кажется, что, если б у меня вдруг была возможность вернуться в прошлую жизнь, туда, в 70-е годы, я бы постарался избежать этого.

- Вы считаете, что то состояние, которое было "до", оно лучше? Оно было более правильным, более возвышенным?...

- Оно было переносимее, внутренне переносимее.

- Если б Вы сейчас вернулись, это было бы более адекватное состояние?

- Да.

- А вернуться не можете?

- Нет.

- Т. е. Вы ощутили зло, как очень сильную такую силу?

- Это не зло... Т. е. это для меня бездна, я говорил. Есть вот этот хаос, и этот хаос очень силен. Вот как кипящий котел с молоком в сказке про Ивана-Царевича.

- А можно сказать так: у Вас существовало ощущение справедливости, закономерности, а сейчас Вы его потеряли. Справедливость незаконно на земле бытует. Не торжествует всегда.

- Мне кажется, в мире что-то страшное происходит; такое страшное, когда мы уже переходим к другой жизни, и здесь человек может выжить, только переписав набело весь текст культуры. И выстроив жизнь на совершенно других основаниях.

- Т. е. хаос надвигается и нужно... снова его разделять на свет и тьму, добро и зло... И что, старая культура не спасает?

- Она не способна спасти.

- То, что Вы сейчас сказали, это очень существенно. С этим можно соглашаться или не соглашаться, но это существенно сформулировать, потому что сформулировать бывает очень трудно такую мысль. А вот насчет той культуры, которая на новых основаниях?

- Это тот предмет, которым я сейчас живу, внутренне. Попытка этот способ жизни найти. Причем, у меня есть такое ощущение, что я уже для этого нового способа жизни не годен, но мой опыт - он может пригодиться другим людям... Такое странное ощущение.

Эти сюжеты - я их только устно излагал. Два: об образе Христа и внетрагедийной ситуации. В "Бутырке" я как бы в предвидении появления таких сюжетов эту тему немножко трогал, подходил к ней. Она мне была там не нужна, в общем-то, но я тогда немножко предчувствовал. Там были только первые робкие шаги, подходы скорей.

- Вот это ощущение, которое пришло к Вам в зоне, где Вы наблюдали очень много людей, как они, варясь во всем этом, с этим соотносятся: хаос, завластье, - это же мировая атмосфера, общая для всех. Как она другими переживается? Она на Вас сосредоточивается одним образом, на них - другим?

- Они все-таки живут в области трагедийности. Это очень интересная вещь. Когда человек попадает в тюрьму и начинает рассказывать свою жизнь, особенно, если он в первый раз попадает, он ее начинает редактировать. Он свой сюжет редактирует, и чем дальше, тем больше он становится трагедийным, по-античному трагедийным.

Человек переделывает свою жизнь, ты эту переделку слушаешь не один раз, и видно, куда он смещается. Есть люди, которые просто делают себе более красивую жизнь, а есть люди, у которых как бы обнаруживается тоска по трагедийности. Таких людей очень много. И от этой тоски появляется и рок, и судьба, и предвидение, и предсказание, и объяснение: почему не помогло предвидение, интуиция, предчувствие, предсказание. Часто это касается истории ареста: почему человек все-таки попал в тюрьму, хотя у него были возможности предупредить арест: ему предсказывали, он мог как-то выйти из этой ситуации. Но это его судьба.

И, знаете, в основе всего - совершенно потрясающая жажда справедливости. Вот это - образ Христа и жажда справедливости. Даже в камере с блатным порядком или с беспределом. Лидер внутренне чувствует потребность оправдать справедливостью установление этого порядка, т. е. убедить самого себя, что он поступает справедливо. Когда блатной захватывает власть, он же как людей заставляет работать на себя: "Ну, ты парень, ты че! Дед вместо тебя пол моет, старый человек, а ты, вот, молодой лежишь, сука такая, и не двигаешься". На самом деле понимаешь, что его не волнует старик, но вся его аргументация должна быть построена хотя бы на внешней справедливости. Еще один пример. Если человеком наказание ощущается как справедливое, оно очень легко переносится. Даже мелкое наказание за нарушение режима в зоне. Там же говорят, не хороший или плохой отрядник (начальник отряда), а "справедливый мужик"! Или - "неправильный"! Один и другой сажают тебя в ШИЗО, например. А поскольку это совершенно разные люди, то получаются и совершенно разные ситуации. Справедливый мужик, он вникнет, поговорит с тобой, скажет: "Я ничего не могу сделать - ты совершил вот такой-то проступок, за него должен быть наказан"...

Это касается даже ментов, как это ни странно. Я могу рассказать две таких истории. Иногда человеку явно не хватает возможности выговориться, ему не хватает исповедника. У меня там было очень много таких случаев. Поскольку я - человек юридически образованный, ко мне приходят с просьбой помочь написать жалобу о пересмотре приговора... Через меня прошло очень много приговоров. Приговоры все юридически несостоятельны - на 90%. Я обычно просил человека мне ничего не рассказывать предварительно. Приходит он с просьбой писать жалобу и начинает рассказывать, а я ему: "Ничего не надо. Дай мне приговор и обвинительное заключение. Я сам посмотрю и все сделаю. Если можно написать кассационную жалобу или надзорную жалобу - напишу". Я вижу этот приговор: явные процессуальные нарушения, еще что-то такое... и схема жалобы выстраивается без труда.

- А он разговаривать хочет

- Он хочет разговаривать! Значит, приходит к тебе человек, и два часа вы сидите. Он приносит чай, заваривает. Мы сидим с ним, он два часа что-то рассказывает. Ты уже там отключаешься от всех этих историй: ну, просто сидишь и внешне реагируешь. Уже не помнишь, что он раньше говорил, только так что-то из рассказов выхватываешь, чтоб прореагировать, - неудобно потому что. Человек два часа говорит, а потом: "Да не надо писать никакой жалобы..." Такое ощущение, что он понял, что за дело сидит. Все. Вот не надо писать жалобу... У меня был там совершенно прелестный старик. Это еще на общем режиме. Парикмахер. У него срок был всего 3 года. Он порезал своего сына, не насмерть, а тяжкое телесное повреждение. Вот написал я ему жалобу, юридически грамотную. Еще до того, как я выслушал его истории. Я понимал, что лучше написать так. Принес ему. Он прочитал и говорит: "Нет, это не годится". Начали мы с ним говорить. Он мне тут начал все подробно рассказывать, как все было, как он жил, - все. Я понимаю, что ему хочется. Я пишу ему другую жалобу, где излагаю то, что ему хочется. Прихожу к нему. Он говорит: "Почитай". Сам он плохо читал, плохо видел. Я ему читаю жалобу, она длинная была. Он сидит и плачет. Потом говорит: "Приходи ко мне еще". Я к нему через неделю прихожу, он снова достает мне ту же жалобу и говорит: "Прочитай мне еще раз". Вы знаете, он эту жалобу никуда даже не отправил. Она у него так и лежала до конца срока.

Это очень характерно для зэков. Когда жалобу пишешь прочувствованно, ему не важно, что она юридически несостоятельна, что она явно никуда не пройдет, ни на что влияния не окажет. Слово уже написано, он его слышит, он читает, - и это все, что ему надо. Казалось бы, просто приведи сюда духовника, и пусть сидит и всех выслушивает. Там же есть такая поговорка: "Кого колышет чужое горе?" И когда появляется человек, который готов его выслушивать, ему кажется, он душу живую нашел, высказался - легче ему стало. Причем люди начинают рассказывать такие вещи, которые не стоило бы рассказывать. Но ему надо покаяться. И у меня иногда возникало ощущение, что здесь священника не хватает. Или просто был бы "отрядник" такой, который бы больше тебя слушал и меньше сам говорил. Вроде бы и немного человеку надо.

А вторая история про мента. Про того, который меня курировал. По должности он был заместителем начальника колонии по режимно-оперативной работе. Это второй человек после хозяина, в чем-то он даже выше хозяина, т. к. непосредственно связан с КГБ. Я сидел в ПКТ, там отбой в 9 часов вечера. Стараешься сразу заснуть, потому что днем поспать не дадут - нары ведь подняты. И вот он начал после отбоя меня дергать к себе наверх. Поначалу я думал, что он чего-то хочет поиметь с меня, выудить какую-нибудь информацию для КГБ. Может быть, этот элемент и присутствовал, было, наверное, задание какое-нибудь. Хотя, честно говоря, узнавать у меня было уже нечего. Я чувствовал себя более-менее спокойно, потому что ничего не знал. Уже 5 лет прошло, на воле все поменялось. Про тамошние дела я ничего не знаю: жене свиданий не дают, переписку почти прикрыли, никакой информации не имею, - чисто не имею. Чего с меня вытягивать? Про "Поиски"? Так все номера журнала изданы уже на Западе. Все. Теперь уже не поймаешь и не спрячешь. Да и кому это интересно вообще? Кто за что там, скажем, в "Поисках" отвечал? Кто-то из сотрудников журнала на Западе, кто-то умер, кто-то вышел из лагеря и ничем не занимается. Потом мне показалось, что у него есть необходимость выговориться. И он, значит, просто сидит и выговаривается передо мной. А чисто по-человечески я должен был его ненавидеть, заразу. Потому что по его указанию устраивались мне всякие жуткие вещи: вроде "конфликта в камере", когда шнырь в ПКТ за пачку махорки уговаривал сокамерников меня избить - это явно делалось по его указке. Он с Катюшей (женой) поступил подло, когда она приехала. Он нам даже короткого свидания не дал, хотя было положено. Она уже получила разрешение официальное, пришла в колонию, а ей отказали. И мне тоже... Так вот, он пытался представить свою работу как справедливую. А незадолго до этого был страшноватый довольно-таки случай. Я сидел в ШИЗО, и поднимают к нам из ПКТ парнишку молодого, который в этот день дважды вскрывался - резал себе вены. Вызывали врача, тут же в коридоре накладывали швы и бросали его обратно в камеру; ни в больницу, никуда... У него мойка (кусок бритвы) была затарена с собой. Да и потом, в камере всегда найдется, чем вскрыться, и тому человеку, который хочет вскрыться, нельзя отказать в этой ситуации. Это его проблема, он требует мойку - и ему дают. Он вскрывается еще раз и еще раз, уже лужи крови на полу. Приходит этот зам. начальника по POP и совершенно таким гнуснейшим голосом ему говорит: "Ты хоть сдохни здесь, мы тебя никуда не отправим". Парень-то требовал, чтобы его отправили в больничку, т. е. в краевую больницу для зэков. И тогда он вскрывает себе живот. Причем, ему обязательно надо было распороть диафрагму, чтобы вылезли кишки, в таких случаях местные врачи не рискуют зашивать сами. Но не вышло. На него надели наручники, зашили ему как-то живот и посадили одного, приковали наручниками к трубе. И вот как раз через неделю после этого случая вызывает меня этот зам. начальника по POP и начинает разглагольствовать: "Я, дескать, понимаю, что система эта несправедли¬ва, что она ничего не исправляет. Я, когда еще учился в училище, видел, что в этой системе больше минусов, чем плюсов..." Я его и спрашиваю про этого парня, ну система системой, а Вам по-человечески просто, что, его не жалко, что ли? Парень молодой. Просто ведь помрет в конце концов. "Жалко, - говорит, - очень жалко. Но вот ты представляешь, если мы его отправим на больничку, то еще 20 человек будут резаться. Он же ведь разрезался почему?" - И тут он, действительно, прав. Другая история была недели за 3 до этой, когда один заключенный удачно себе вспорол диафрагму, вывалил кишки на ладони, и его отправили на больничку. После этого начали другие резаться. "Значит, что же, - продолжает зам. по POP, - мне его жалко, а других, которые резаться будут, мне что, должно быть не жалко? Я ж должен показать всему ШИЗО, что этот номер не пройдет. И ведь перестал резаться"... По его словам получалось: во имя высшей справедливости, чтобы остальных спасти, он этого парня вынужден был не пожалеть и всего изрезанного приковать к трубе.

Он так и говорил: "Я все понимаю, понимаю, что это бесчеловечно, что это жестоко, что это ужасно... вот у меня и сын растет такого же возраста, как этот вскрывшийся парень. Я смотрю на это, но я не могу ничего сделать".

- А выйти из этой ситуации достойно он не может? Уволиться, в конце концов из этой системы?

- Я его о том же спросил. А он: "Так еще какой-нибудь зверь будет работать вместо меня. Что, старый зам. по POP лучше, что ли, был?" А тут он немножко "запорол косяка", как говорят зэки. Если б эта его фраза стала известна предшественнику, а тот пошел на повышение, то это... Я даже подумал, что, наверное, нас не прослушивают, когда он это сказал.

И еще вот была такая штука, которая меня очень поражала, в связи с приговорами других заключенных, которые я читал. Я бы сказал, что они все юридически безграмотны. Особенно не московские, а провинциальные. Т.е. юридически вина осужденного в них не доказывалась. Но тут есть еще один очень интересный момент, совершенно потрясающий. Чем больше я слышал историй от самих осужденных, тем больше я понимал, что человека (не всегда, но нередко), посадили за дело. Может, даже не за то дело, о котором идет речь в приговоре, но тоже как будто по справедливости. Это был довольно- таки страшный момент, когда я это понял. А потом уже начал следующие приговоры так же оценивать, сравнивать с историями, которые мне рассказывают, и для себя сложил такую картину: ни следствие, ни суд не имеют времени и сил делать все так, как надо... Они используют "дешевые" способы работы, т. е. стукачей, наседок... Следователю важно убедиться, что человек виноват. А после этого он считает, что имеет моральное право оформить все что угодно. Раз это справедливо, значит - все. Бумажки же - мелочь. Мне об этом подробно рассказывал следователь, который был в следственной бригаде по моему делу. Но я тогда как-то пропустил его рассказ мимо ушей. А после всех приговоров, которые валом шли через меня, после всех историй я вдруг понял: приговоры несостоятельны, но многих вроде за дело сажают. Такая жуткая картина.

- А приходилось встречаться с теми, которые в самом деле не то, что "ни за то", а вообще просто невиновны?

- Чаще всего попадались люди, которые реально вроде бы и совершили преступление, но таких преступлений куча. Их многие совершают, но почему-то сажают отдельных, избранных. За то, что они на воле еще "напороли косяков". Начали качать права, чем-то не угодили начальству. Был у меня там приятель, который сидел по хозяйственным делам. Он не поладил с 1-м секретарем крайкома или райкома партии. Его надо было убрать, начали копать под него. Он, конечно, за реальное преступление сидел, если судить по букве закона: он был прораб, завышал объемы работ, оформлял липовые наряды и т.д. Но таких людей много.

- И человек ощущает это как несправедливость.

- Да. Наказание тюрьмой за такое преступление как справедливое не воспринимается, и не только им самим, нет, другими людьми, в тюрьме и на воле. Либо должны все сидеть, которые это делают, либо он не должен. Это, вообще-то, правильно. Это и есть основа справедливости. И поэтому, пока человек сидит, он строит планы мести тем, кто его посадил. Это в неволе любимая тема. Хотя, как правило, когда люди выходят, они забывают про свои планы. Но там это такая жгучая тема, которая постоянно ворочается в человеке, и, если ее не остановить, человек может и задвинуться.

Про таких говорят там: "У него гусь оторвался", т. е. человек начинает неадекватно воспринимать происходящее. Если он вернется потом в семью, как этот прораб, может он и выправится. Но он в конце срока стал уже, действительно, "задвигаться", на этих планах мести и на том, что это такая несправедливость. Ему уже казалось, что и этот вот на него не так посмотрел, и тот что-то против него замыслил.

Еще у меня был один приятель. Он был дважды осужден за убий¬ство. Очень интересный человек, потрясающе интересный. Он выучил английский язык, когда по второму делу был приговорен к расстрелу и сидел во Владимирской тюрьме. А вообще к моменту нашего знакомства он отсидел уже 16 лет и ему еще года 4 оставалось. Раскрутился он второй раз за убийство уже в зоне. У него начались какие-то "гонки": как будто администрация женщину ему подсылает, а та пытается его соблазнить. Никаких женщин там ему не подсылали. Приходила просто вольная сотрудница. Она приходила в склад, где он работал. Я это хорошо все видел. А он каждый раз говорил что-то вроде такого: "Ты видел, как она на меня посмотрела, а вчера и задела меня коленом". Это была совершенно какая-то шизофрения. А началось все с того, что его представили на перевод в колонию-поселение. Вопрос этот решают сначала на двух-трех комиссиях, а потом судом. И вот первые две комиссии он прошел, а на третьей его "срезали". А он, пока комиссии проходил, все время жил надеждой. Для него колония-поселение - воля. Все-таки половина жизни прошла в тюрьме. И вот два-три месяца надежды. Свобода уже рядом, и тут - отказ. Потом, через год ту же самую нервотрепку ему устраивают. И вот, чтобы не было больше соблазна проходить все это третий раз, он взял и написал заявление: прошу перевести меня в колонию особого режима. Он раньше на особом сидел, а потом его в виде поощрения перевели на строгий режим, где и режим мягче и есть возможность раньше освободиться.

И начал требовать перевода, угрожая отказом от работы и т.д. Его замучило состояние неопределенности. Такой сложный сюжет: будто ему подсылают женщину, чтобы он изменил другой (тоже вольной), которая как будто и в самом деле была к нему неравнодушна, за это ее, видимо, и уволили...

- А чем особый режим отличается от строгого?

- На строгом живут в бараках, общежитиях. После работы можно погулять по локалке (отгороженному кусочку жизненного пространства возле барака). А на особом - камеры: приходишь с работы, и тебя под замок. Потом там меньше денег разрешают тратить на ларек, меньше писем, свиданий и т.д. Я его после первого отказа комиссии вывел из депрессии, а потом, после второго, у него явно "поплыли гуси". Он почувствовал, что надо избавиться от соблазна досрочной свободы, написал заявление и пошел на особый режим.

- Если бы у Вас была возможность дать рекомендации по изменению структуры ГУЛАГа, реальности социальной, что бы Вы порекомендовали?

- Самое ужасное, катастрофическое положение - на малолетке. Первое, что надо спасать - это детей. Есть лагеря для несовершеннолетних. И спецшколы, спец-ПТУ для детей от 11 до 14 лет. У меня в колонии были знакомые, прошедшие спецшколу, и колонию для несовершеннолетних. От них я много слышал о том, что там происходит. Некоторые даже могли не просто описать, а передать внутреннее состояние, показать психологию, показать, как разворачивается эта пустота, необратимая деградация. Мне трудно себе представить, чтобы человек из спецшколы или из малолетки вышел нормальным. Т. е. там уже какие-то необратимые изменения происходят. Один такой парень, с которым мы сдружились, при мне освободился, и через 3 месяца снова сел. Сел по совершенно ужасной статье: за изнасилование какого-то мужика. А парень в общем- то удивительно хороший. Он детдомовец, прошел спецшколу, малолетку, потом попал на общий режим. И он так все время около меня держался, где-то с полгода мы с ним в цеху вместе сидели. Успели даже не только подружиться, а привязаться друг к другу. Я пытался его спасти: адреса друзей давал, когда он на волю выходил - чтоб кто-то смог ему там помочь, поддержать. Я чувствовал, что ему трудно будет удержаться там. То, что он рассказал о спецшколе и колонии, трудно передать. Вы понимаете, какая штука, когда в "Огоньке" пишет журналистка: "Я была в такой-то зоне для малолетних преступников, я видела начальницу лагеря; она такой человек душевный, она столько делает, она так за них переживает", - то я понимаю: все это ерунда. Самое страшное, что происходит, это происходит тогда, когда они остаются одни. И вот это уже никакой душевностью не изменишь. Все самые страшные вещи происходят, когда их запирают на ночь, оставляют на ночь. Там происходят изнасилования, заталкивают кого-то в тумбочку и выбрасывают в окно… Он так спокойно об этом рассказывал... Это не придумано... Отношения, которые существуют между детьми, гораздо более страшные, чем, скажем, в известном романе нобелевского лауреата Голдинга "Повелитель мух", гораздо страшнее. Структура, которая там складывается, сама по себе ужасна. Все это себе вообразить невозможно. Нельзя собирать детей одного возраста и пола вместе. Ни в коем случае нельзя! Подростки всегда структуру складывают патологическую. Когда только они со взрослыми в полноценном контакте, тогда другое дело.

Вы знаете, какие сейчас предложения выдвигают: если пацану на малолетке исполнилось 18 лет, а срок у него не кончился, надо его оставить в этой колонии. Это вроде как спасение. Но на самом деле это не спасение.

Вы знаете, совершенно потрясающие вещи происходят на строгом режиме. Приходит такой мальчик с малолетки, ему 19 лет, он становится как бы общим сыном. Там сидят старички 50-60 лет, он попадает, как в рай, это по нему чувствуется. Получается какой-то эквивалент нормальной жизненной ситуации: взрослые, старики, дети. Они его спасают, они ему подсказывают, как себя вести, они ему пряники какие-то пихают, часть нормы за него делают. Вот это для меня было совершенно потрясающе. Одного парня (там мало таких 18-19-летних, они обычно на общий режим попадают), просто портили, баловали таким отношением. Он явно садится всем на шею. Развращали его как любимое дитя. У нас в отряде на 100 человек двое таких было. Ко второму чуть-чуть прохладней относились, но все равно и его опекали. А на общем они совершенно в иную ситуацию попадают. Хотя и там им гораздо лучше, чем на малолетке.

У взрослых, наверное, тоже есть потребность такая, - помочь ребенку. Сидит, скажем, человек 10 лет. У него же дети на воле остались. Ему просто нужен объект любви, ласки, заботы. Старичок какой-нибудь к этому малолетке тянется, как к своему сыну. Если даже какой-нибудь убийца сидит, шесть душ загубил, а к пацану по-настоящему добр. Никаких сексуальных устремлений нет. Вот на общем режиме, - там это есть. Второй по тяжести после малолетки - это как раз общий режим. Зеки его спецлютым называют. И, я думаю, тоже за счет возрастной гомогенности. Там основной контингент - это мальчики до 25 лет. Вы знаете, я еще обращал внимание (особенно это заметно в камерной системе): когда собираются люди примерно одного возраста и одного пола, естественно, у них все отрицательные качества усиливаются, а положительные - гасятся. Стоит появиться одному старичку (не обязательно, чтоб он был авторитетным, просто любой старик) - и отношения тут же сами по себе гуманизируются.

Разновозрастность создает естественную структуру. Когда они все одного возраста, они не могут из себя социум выстроить, потому что начинается соперничество ("я тебе не подчинюсь"). А со взрослым, старшим более нормальный социум естественно складывается - это очень важная вещь.

- И мне кажется, что нельзя подростков держать одних вместе, это безобразие. Я не знаю, кто это придумал. Это же очевидные вещи.

- Судя по тому, что мне приходилось читать, я не сказал бы, что все это очевидно. Все это сделано для удобства воспитателей, потому что дети одного возраста, к ним одинаковые приемы применяются педагогические. Их вроде одинаково надо воспитывать. Потом боятся, уголовники будут их обучать дурному, криминальному. Вот. Доводы я знаю. Но они все несостоятельны.

Гомогенные по возрасту и по полу замкнутые группы, они, если посмотреть, зачем создавались в обществе? Для выполнения какой- то экстремальной задачи. Война - надо идти убивать. Если с тобой будут дети и женщины, это по-человечески сложнее. Как я могу убить врага? На их глазах я не могу убить. Поэтому отправляются одни мужики одного возраста. Если вспомнить даже амазонок - это тоже женщины одного возраста. От этого воинственность. Это вот такая гомогенность получается и по возрасту и по полу. Есть и примеры другого рода. Скажем, монастырь, лицей, дом сирот Корчака, но там появляется высокодуховная задача, т. е. человек уходит в замкнутую группу, в монастырь; сам, для выполнения огромной духовной задачи.

Там обязательно есть лидер, человек очень сильный, высокой квалификации. И в монастыре, и в лицее, и у Корчака. Человек, который может взять на себя всех этих людей, и появляется нормальная структура. Но таких людей мало очень. А вот так просто всех вместе собрать или детей, или стариков - там этого не образуется само по себе. Да еще и первого попавшегося воспитателя им туда отправить - это не получится просто.

И вообще, человек даже там стремится к созданию каких-то эквивалентов. В зоне, там условно, можно сказать, есть род, есть семья. Они так и называются - "семьи". А род образуется по принципу землячества. По какому-то внешнему, номинальному признаку - все земляки из одного города, из одного поселка. Семьи - это 3-5 человек, которые ведут общее хозяйство. Они защищают друг друга, они, если что-то с кем-то случилось из их семьи, защищают, лечат, встречают семьянина из ШИЗО. Обязательный обычай - встреча семьянина из ШИЗО. Семья должна подготовить ему обнову, т.е. весь костюм с ног до головы, чаем запастись. Семья занимает деньги, и им дают в долг. Это веский довод: "Мы встречаем своего семьянина". И даже на строгом режиме существует эта тяга к образованию семьи. И в камере эта семья тоже создается. Когда камера большая, там разбиваются на семьи. Сперва "делим пайку пополам", потом все, что поступает - общий наш доход. А потом обязанности возникают определенные, семейные. Взаимные обязанности. Заметно стремление человека даже там, в тюрьме, построить нормальную жизнь. Мне кажется, что надо использовать это стремление, так же как и стремление к трагедийности и к справедливости. Ведь если говорить о задачах этой системы, то сама высокая человеческая задача, которая перед нами стоит - это помочь человеку духовно возрасти. Или по крайне мере не стать хуже. "Не навредить". А сейчас основная масса людей, попавших в лагерь, становится хуже. Редкий человек духовно возрастает. В основном деградируют, т. е. и в самом деле выходит - это школа преступности. Не потому, что зэки обмениваются информацией, как воровать или как грабить. Это криминализация не внешняя, а внутренняя. Если бы, скажем, суд стремился доказать справедливость наказания обвиняемому (это - розовая мечта, конечно), если хотя бы подсудимый видел это стремление. Пусть он даже не признал бы свою вину, это трудно, но справедливость почувствовал бы. А сейчас, знаете, как народных заседателей называют в тюрьме? "Кивала"! Точное слово! На зонах говорят: "Прежде, чем стать судьей, человеку надо отсидеть года три хотя бы, чтобы понять, что он с подсудимым делает". Как работает ощущение несправедливости? Вот пример. Одно из самых сильных наказаний в колонии за нарушение режима содержания - ШИЗО. Через 15 суток теряешь адекватное представление о реальности. Это вечный полумрак, отсутствие времени, это голод, холод (зимой) или духота (летом). Навязанность тебе людей, от которых никуда не денешься.

В карцере СИЗО сидят по одному. Для меня легче было сидеть в карцере, хотя карцер у меня был не из лучших. Вот, например, в Барнаульской тюрьме холодно было до жути. Когда отсидел день, писал на стенах: это фашизм. А сидеть надо было 10 суток. Но в ШИЗО - страшнее, потому что еще и людей в камере много...

Я у своего зоновского приятеля, не раз сидевшего в ШИЗО, спрашиваю: ты понимаешь, ведь пайка шизовская - она конечно, мала (450 грамм что ли, а горячее через день), но в блокаду ленинградскую еще меньше пайка была, от чего же тяжело сидеть-то? А он говорит: дело ведь не в том, что пайка маленькая, что голодно. Я ж смотрю на волю: хлеб на помойку выбрасывают. В Ленинграде была необходимость, а здесь нас морят специально - это же и есть самая главная несправедливость, что они меня как животное какое-то морят голодом специально. Играют только на моих животных страстях. Лишают меня семьи, женщины, пайки - всего - это же несправедливо. Как я, выйдя на волю, буду смотреть на людей, которые в этом виноваты. Они ведь все виноваты. Человек действительно, выходит на волю с ощущением, что тот, "который мне встретился по дороге" - вот он виноват в том, что со мной случилось. Это отношение отсидевшего человека мне хорошо знакомо. Это злобность какая-то к людям, которые все это время были на воле. Она тоже способствует деградации заключенных. У нас ведь совсем другой "мертвый дом", чем во времена Достоевского. Тогда весь город приносил в праздник корзины с едой для арестантов. Были связи между тюрьмой и волей: духовные, социальные, психологические...

Подытожим мои предложения. Создать в тюрьме более естественную человеческую среду, сделать ее гетерогенной по возрасту и, может быть, полу. Заложить в основы уголовной политики, судопроизводства, тюремных учреждений принципы справедливости. Потом восстановить связи между тюрьмой и волей, чтоб было сочувствие к узнику, как человеку страдающему. Сложнее сформулировать мои предложения по поводу такого способа духовного возрастания человека, как трагедийность, катарсис... по крайней мере, надо допустить в зону священника, исповедника...

Я понимаю, что это все очень сложно. Тут все надо пробовать. С ходу не может быть каких-то определенных вещей, которые явно сдвинут там все к лучшему. Этот мир надо знать, чувствовать и сначала пробовать, смотреть, а потом двигать опоры, на которых он держится. Могу Вам вот такой пример привести. Когда на зоне все нормально с едой, когда зона сытая, это в общем приводит к повышению агрессивности. Это тоже я замечал. Сразу увеличивается количество активных гомосексуалистов, больше драк, убийств, скандалов, больше водки и наркотиков. Даже отсутствие чая в какой-то мере спасительно, потому что человеку есть, что добывать. Он чай достает...

Кстати, чай - напиток очень благородный. Он смягчает обстановку, облагораживает человека. Тут у меня твердое убеждение. Когда в камере сидишь (например, в ПКТ) - и есть чай - конфликтов гораздо меньше. А в камере сидеть очень тяжело. Там какой бы человек хороший ни был, через месяц он становится тебе противен. Что-то в нем раздражает: тот не так сморкается, тот не так сидит на параше, этот все время берет первую миску из кормушки. Все это какие-то мелочи, и вроде бы они не имеют никакого значения... Бывает, все сокамерники - люди более-менее приличные, хорошие. Все равно накапливается раздражение. А чаепитие - это еще и ритуал, похожий на славянскую братовщину, когда чаша идет по кругу, и каждый по два глотка или по три делает (разный порядок на разных зонах). Чай действует благородно. Это не водка, не наркотик. Но чай - запретный плод, хотя обычно администрация колонии понимает, что без чая зэки работают хуже, и сквозь пальцы смотрят на его нелегальное поступление и на то, что все его пьют.

Если еще о ритуалах... Вот, скажем, прописка. Обычно ритуал этот распространен на малолетке или в следственных изоляторах, или, как говорят, в тюрьмах. В большой тюремной камере, когда приходит новичок, особенно это касается не аборигенов, которые по нескольку раз уже здесь бывали, а впервые арестованных. Человек приходит - его в камере "прописывают". Я сам это не проходил, у меня была маленькая камера. Но про этот ритуал много слышал и читал потом.

Вообще - бесчеловечность. Человека доводят черт-те до чего. Над ним издеваются. Издеваются жутко, некоторые просто сходят с ума от этого. А в камерах, где этот ритуал не так жесток, он человеку помогает адаптироваться к новым условиям, преодолеть стресс от ареста, от несчастья, обрушившегося на него, от разлуки с семьей. Здесь выявляется его натура: гнилой он или не гнилой... А потом, знаете, какая штука, самое непереносимое в первые часы и дни неволи - сама затворенность. Т. е., если ты попал в спокойную камеру, то на тебе это сильнее может отразиться, чем прохождение через экстремальную ситуацию, испытания, когда тебя от твоего главного переживания отвлекают.

Ты должен уже жить здесь. Ты ушел - разрыв с миром ощущается ужасно. Жутко делается: как будто попал в склеп. Врастание в жизнь - это очень медленный процесс. Человек вначале не хочет вживаться, он застревает в "гостиной" и вместо того, чтобы раздеться, пройти дальше, забивается в угол: дескать - это все временно. Жизнь будет потом, когда я выйду. Жизнь была до и будет где-то в будущем. А настоящее - это не жизнь, это надо вычеркнуть, забыть, от этого скрыться - и все. И если человек застревает на этом, то он сразу начинает деградировать. Это прямо видно. Там очень соблазнительно уйти в воспоминания, не обращать ни на что внимания. Но, если ты не включаешься в жизнь, то это для тебя же оказывается хуже. А при прописке сразу происходит включение в тюремный мир, и для такого включения существует свой механизм, отработанный десятилетиями. Я к чему все это говорю? Для понимания этого мира надо не на поверхностные вещи обращать внимание, а на более глубинные.

Нельзя строить как будто на пустом месте, - тем более, опыт-то есть. Значит, нужно понять, что в этой жизни, в этом опыте есть положительного. Иначе невозможно бороться за улучшение тюремного социума. Мы можем добрыми намерениями не помочь, а навредить. Вот как с примером улучшения питания. Не стоит полагаться на какие-то кажущиеся очевидными вещи: "тюрьма - это бесчеловечно", "зэков морят голодом", "у них нет прав" и т. п. Тюрьма - это особый мир, со своими законами и особенностями. Не понимая их, не чувствуя их, мы можем гуманизацией, понимаемой просто как улучшение условий, навредить заключенным.

- Совсем другого мнения поддерживается наш предыдущий респондент. Он считает, что обращаться с ними нужно, как с больными.

- Для меня это совершенно неприемлемо. У Достоевского есть такая мысль (не помню ее дословно): поголовным прощением преступников мы им же хуже сделаем, лишим их основы нравственного перерождения. Больной - это больной, он не виноват в своей болезни. Преступление (если исключать случай, когда оно следствие душевного заболевания) - результат поступка человека, такого поступка, который требует общественного осуждения и наказания. В противном случае, мы провоцируем его на совершение новых преступлений, на вседозволенность...

Если просто изолировать преступника от общества на всю жизнь, и всё, - изолировать и создать ему нормальные условия, - это значило бы откупиться от него, откупиться от проблемы, платить деньги, чтобы нам было спокойней. Я деньги отдаю, и пусть его там держат, мне так спокойнее. Пусть его кормят, поят, развлекают... Короче, обрекают на растительную жизнь, а до души его мне дела нет, так получается?

Но если говорить о создании гетерогенных по возрасту общежитий, то надо, действительно, вначале как-то рассортировать людей. Человека с психической патологией не стоит, наверное, к детям пускать. Нужен эксперимент, проверка. Я считаю, все надо проверять. Есть разные рабочие гипотезы, мне кажется, что не стоит какую-то одну из этих гипотез считать абсолютной.

Еще одно наблюдение, которое я вынес из камерной системы. Бывают камеры с блатным порядком. Там есть главный - "пахан", есть его подручный - "поддержка", может быть небольшая группка авторитетных, есть "серые мужики", "шестерки", "петухи". В таком порядке, например, вся камера и на прогулку выходит. Впереди "пахан", за ним "авторитетные", потом "мужики", "шестерки", с некоторым интервалом - "петухи", а совсем сзади - "поддержка". Он за всеми приглядывает, чтобы никто, особенно из последних, никуда не "ломанулся". Камеру убирают шестерки, "шныри", иногда (строгий режим) - петухи. Они же могут и обслуживать блатных, стирать им носки, например. Четкая иерархия. Всякий знает свое место и на большее не претендует. Такая структура кажется бесчеловечной. Мне приходилось сидеть и в таких камерах и в других, где блатной иерархии нет. Полное братство. Все друг к другу уважительно относятся, все едят за одним столом, ни у кого нет места получше-похуже. Ты пришел в камеру и занимаешь место, которое есть на нарах, за столом и т. д. Кто-то уходит - ты на его место переляжешь, пересядешь. Дежурство по камере по очереди и т. д. Но, что интересно, люди от такого братства постепенно устают. У них как бы появляется потребность в иерархии. И эта иерархия, структура появляется.

Есть потребность во внешней совести. Человек устает от чувства ответственности. Нужен кто-то, кто берет ответственность на себя и снимает ее с других. С тебя снимает груз ответственности. Потребность во внешней совести. И возникает человек, который начинает руководить. Он приходит извне или появляется в нужный момент, из тех, кто есть в камере. Как варяг, который призывается поддерживать порядок. Было вроде бы все хорошо, но не было порядка... И потребность в таком порядке тоже чувствуется. Не знаю, хорошо ли это или плохо, мы не будем здесь давать оценку. Это просто жизнь, как она есть. Это поиск структуры, в которой человек себя чувствует более комфортно, более уверенно, привычно.

И очень страшный период, когда идет борьба за власть в камере. В барнаульской тюрьме я очень долго сидел в камере, где шла борьба за власть. Борьба именно за власть, а не борьба против порядка. Причем в самой жесткой форме, вплоть до поножовщины. Кто в такой борьбе побеждает? В значительной степени это зависит от того, насколько сопоставимы волевые потенциалы претендентов на власть. Пахан - это не самый сильный человек, это самый волевой. Он может быть совсем маленький, плюгавенький, и какой-нибудь верзила мог бы этого пахана, кажется, одним махом раздавить, но... пасует он, пасует и подчиняется пахану, человеку с сильной волей. Пахан просто всех в камере без всяких усилий подавляет. Пахан ничего не боится. Он готов идти на все. По крайней мере, он эту готовность демонстрирует. Он может нож достать и не испугается ножа другого. Вот это и есть волевое давление.

В тюрьме есть такое понятие "гнать жути". "Жуть гнать" на человека. Приходит, скажем, новичок и все: пахан, поддержка, шестерка начинают гнать жути на него, испытывать на прочность. В колонии общего режима, где я отбывал первый срок, существовали, например, так называемые "фирмы". Это своего рода артель, бригада, только неформальная. В цехе, где я работал, вязали сетки-авоськи. Нормы были такие, что их трудно выполнить к тому же и сырья (ниток) не хватало. Если в течение месяца норму выполняешь, есть возможность, "положить деньги на карточку", а потом месяца три-четыре отовариваться в ларьке на полную разрешенную сумму. Если бы каждый работал сам по себе, получая свою часть ниток, денег никто бы не заработал вообще, а значит, никто бы не имел возможности отовариваться в ларьке. Фирма же (из 10-20 человек) давала возможность в месяц "закрыться" 3-6 заключенным. Кто авторитетнее, получал возможность закрываться чаще. И естественно, каждая фирма стремилась заполучить побольше "рабов", которые эксплуатировались жутко. Их заставляли работать, а связанные сетки забирали себе главные боссы фирмы. В рабство легче всего взять было новичков, только что пришедших этапом в колонию. Почти на каждого поначалу "гонят жути". Если человек боится, ломается - быть ему "рабом" год, два или до конца срока. В "рабы" попадали далеко не все. Большая часть все-таки выдерживала это испытание...

Еще один интересный сюжет... В тюрьме редко услышишь от заключенного слово "камера", чаще звучит "хата". Т. е. даже вот это убогое жизненное пространство воспринимается как дом. Камера и обживается как дом, одухотворяется. С допроса или с вызова заходишь в камеру, и появляется чувство родного угла. Даже если ты в одиночке сидишь, возникает ощущение дома. Через несколько дней ты его уже обжил, ты уже знаешь, где что, и все пространство как бы одухотворяется. Здесь не только удобства, и не только "курки" (места, куда прячешь ценные для тебя мелочи от шмона), но и чувство своего дома. Даже в тюрьме оно появляется.

- Вы лично, когда попадали в такую камеру с блатным порядком, какое Вы место занимали в этих иерархиях?

- Ну, мне легче было. Мой случай - особый. Скажем, в камере, где шла драка за власть... (жуткая для меня была камера, совершенно жуткая. Там, по-моему, и опера хорошо работали, потому что они просто на психику мне пытались давить окружением). Даже там зэки меня не трогали. У меня, например, одеяло не просили. Там обычно одеяла резали на лоскуты, чтобы варить на них чай. В конце концов, в камере я остался единственным человеком с одеялом. У меня одеяло не только не разрезали на куски, - даже не просили.

Я к своему статусу привык к тому времени вообще-то. Когда заходил в камеру, сразу говорил: я политический...

Там принято рассказывать, что ты и как. У меня статья уникальная, дело - уникальное, и можно было спокойно обо всем рассказывать. Они принимали это как должное, что человек необычный. Хотя всякое бывало.

- А как они к этому относились? Ну, когда им рассказывали: мол, самиздат, журнал издавал и т.д.?

- Они к этому относились с очень большим интересом. У них будто бы потребность была в таком человеке. В такой надежде, или, если быть точнее - отзвуке благовествования, отзвуке через меня... Когда я чуть раньше упоминал про "образ Христа в сердце народа", то и имел в виду отзвук благовествования. У них, например, был устойчивый миф, что политического здесь заморят. По их представлениям, меня обязательно должны были заморить. И когда я освободился после второго срока, когда стало понятно, что я выхожу, для людей, которые ко мне относились хорошо, было большим разочарованием, что меня выпускают. По их мифу я должен был умереть там.

И, наоборот, когда по концу первого срока меня раскрутили - это, в общем-то, было понятно и хорошо для всех. Конечно, жалко меня было, но это соответствовало мифу, образу...

В зоне общего режима я все время был на самых плохих работах. Я уже говорил - сетки мы вязали, авоськи. Цех на 200 человек. Работали мы в закрытом помещении. Нас из жилой зоны заводили в цех, запирали на ключ, кругом решетки, никуда не выйдешь. И там набирали 200-250 человек молодых людей, энергичных, здоровых. Естественно, тут же начиналась борьба за место под солнцем, возникала иерархия, фирмы, землячества и т. п., а я через некоторое время оказался человеком без фирмы, это почти невозможная ситуация. Там почти нет людей вне этих фирм. Я жил вне фирм. Когда нас переводили в другое здание, фирмы начали делить, какое пространство какой фирмой занимается. В качестве исключения, если ты, скажем, какой-то уважаемый человек, можешь за пятерку в месяц место купить, 50 см лавочки. Или за какие-то другие услуги. Они, когда отмеряли метры на лавочке, зарубки ставили... нитью с узлами мерили - каждой фирме кусочек. А 1,5 метра оставили политическому, чтобы он мог лежать. И даже чтобы задницу свою ему было куда положить, когда спит, эти 1,5 м выделили в очень удобном месте, на перпендикулярном стыке лавочек. Ну, 1,5 метра - это буквально большое пространство и для двух человек. Но вот, что важно, я на эти 1,5 никого не мог пустить. Когда я пытался одного человека пристроить около себя, ко мне тут же подошли и сказали: не пойдет, чтоб никого здесь не было, - ты скажи ему, чтоб он отсюда ушел. Если в гости к тебе приходит - ну, пусть сидит, а работать здесь не будет.

- Это входит, очевидно, в то, что Вы сказали: "образ давит". Т. е. Вы уже не могли даже в таких бытовых вещах распоряжаться...

- Не мог. Нет, если б, конечно, был бы другим человеком, может, я смог бы себя поставить иначе. Я просто не взял бы эти 1,5 м, наверное. С какой стати я их взял? Это вот такая штука довольно сомнительная. Но это удобно, конечно... удобный угол. Потому что, если "палево канает", т. е. менты на подходе, то пока оно "заканает", да доберутся взглядом до твоего угла, время пройдет. Значит, можно было читать, писать спокойно, спрятать листочки успеть... У меня всегда сеточка висела начатая, и если кто-то заходил из ментов, я тут же все книги и бумаги прятал и начинал вязать сетку. Так я увиливал от "работы". Это не с самого начала, а когда я стал определенным человеком на зоне, когда меня узнали как "определенного человека". Тоже попал в какую-то структуру-иерархию, место, нишу свою занял.

- Получается, что сама зона создала нишу, чтобы у этого человека было место.

- Да, так. На строгом режиме было несколько иначе, но скорее из-за оперских интриг. У меня там было "рабочее место" под столом, под верстаком. Я должен был делать пружинные блоки для матрасов. У меня был верстак, под которым я мог писать или читать, т. е., когда менты заходили, меня сразу не видно было. Напарник мой меня пихал ногой, я тут же отдавал ему все бумажки (он их прятал, куда надо), а я спокойно и незаметно вылезал, пристраиваясь где-то сбоку работать. Давили на меня опера через бугров (бригадиров), и бугры указаний, которые получали, не скрывали. Бригадир меня, скажем, вызывал и говорил, мне приказано, чтобы ты работал, норму выполнял.

Все, как правило, перевыполняли норму. Там, в общем-то, можно было и не работать, т. е. внутренняя структура это позволяет. Можешь не работать. Ты можешь либо платить за норму, либо как-то еще устраиваться. Договаривайся, пожалуйста, не работай, тебе будут отчислять норму. Ну, скажем, на общем режиме, поскольку не хватало сырья, там был такой порядок, что часть людей выполняет норму, а часть сдает по сетке "за отказ от работы", т. е. чтоб не посадили в ШИЗО за отказ от работы. Это и называлось "сетка на отказ". По одной сетке в день ты должен сдавать, а норма - 8. Но нет сырья, и выполнить ее трудно.

Всякие эксцессы происходят: и бьют и режут, если человек сопротивляется фирме. Вообще, человеку, который туда попадает, не позавидуешь. Особенно тяжело в первый период на общем режиме. На строгом все-таки легче, туда люди приходят, все зная, как и что. А на общий режим человек с воли попадает, как в дурдом. Постоянно состояние тревоги. Страшно. Это не только мое ощущение. Я вообще не слабонервный человек, в этом смысле. Тем более, что я держался спокойно, и мне было легче, чем человеку с менее устойчивой психикой. Это ощущение большинства людей, которые туда попадают в первый раз. Особенно не настоящих преступников и не блатных. Обычных рядовых людей. Что страшно? Да все страшно. Когда впервые видишь эти бритые головы. Меня в этапку загнали. Там 30 человек. Они так похожи друг на друга, как китайцы. Ты знакомишься, и тут же не можешь этого человека найти. Он отошел куда-то, и начинаешь думать: где он? Не различаешь людей, хотя они все, конечно, разные. Потом понимаешь, что они все разные. А поначалу они все очень похожи. Начинаешь путаться, не запоминаешь. Особенно, если нет такой зоркости, особой зрительной памяти. У меня ее нет, мне было тоже ужасно тяжело запоминать, кто есть кто. Кто тут петух, кто не петух, кто здесь бугор, кто здесь блатной... совершенная путаница. А можно, действительно, "попасть в непонятную", как там говорят. Там, например, когда строятся, впереди блатного нельзя вставать. Черт его знает, кто это такой стоит сзади тебя, то ли блатной, то ли не блатной, можно вставать, нельзя. Такие мелочи - они, действительно, раздражают.

Тебе говорят, что "запорол косяк". Впрочем, чем больше косяков, тем ниже становится твой статус. Чем больше отмеченных таких косяков, которые запоминаются всеми. Я, например, когда какие-то косяки порол там, то они как-то забывались, мне просто говорили про косяк, но не шло как "лыко в строку". А если человек такой, что к нему не расположены, ему каждое "лыко в строку" может идти.

- Вот ведь какой сильный все-таки статус. И статус, и образ. И миф...

- У меня этот сюжет отдельно записан. Это образ Христа.

- То есть, совершенное бескорыстие, альтруизм?

- Нет, дело не только в этом, может быть! Ты - как бы овеществленная справедливость. А просто "совершенное бескорыстие" - это глупо, это как-то не так будет смотреться. Ты все-таки должен быть видным, авторитетным. То есть не должен никому кланяться, угождать, а наоборот, ты должен держаться в соответствии с этим статусом. Это уже не совсем относится к образу Христа. В нашем представлении. Но то, что ты освещаешь образ человека, идущего за правду на Голгофу, и готового за это жизнью заплатить, кровью - вот этот образ постепенно начинает придавливать.

Это не так замечаешь там, как потом на воле. Когда я вышел и пытался все эти картинки собрать в голове и как-то их объяснить себе, я все понял иначе, чем видел там. Там у меня в голове ничего такого не было: "образ Христа", "Голгофы"... Все это сидело в подсознании...

Но раз уж тебя держат в таком авторитете, ты должен стремиться это выдерживать. Это тоже накладывает некоторые ограничения на стиль поведения, на твою натуру. Может быть, это и придавливает. А если говорить о более сложных вещах: возможно, это предназначение твое, которому ты, в общем-то, не мог соответствовать. Понимаете?

- Вы эту мысль так ощущаете?

- Да. Так.

- Вы говорили о том, что на зоне ведь есть верующие и есть политики. И это люди разные, хотя иногда верующие бывают политическими. Этот образ возлагается зэками или впечатывается в политиков, а не в верующих. Не могли бы Вы подробней рассказать, почему и как это происходит?

- Это очень сложный вопрос. Может быть, верующие были не такие... Вот если бы был такой верующий, как отец Арсений. Вы, наверное, читали книгу об этом священнике? Мне кажется, такой человек смог бы представлять образ Христа, но те, что мне встречались - нет.

- Значит, дело именно в верующих? А не в представлении заключенных о них?

- И в том, и в том. Но, по-видимому, при такой сильной вере, как у отца Арсения, все было бы по-другому. Он ведь мог даже чудо совершить.

- Значит там вам попадались люди слабенькие. Верой они себя спасали, а других спасать не умели.

- Да, в основном так. Они спасали себя.

- А себя они спасали все-таки?

- По-всякому было. Бывало, что и не спасали. Я думаю, истинно верующему человеку ситуацию, подобную моей, было бы легче перенести. Может быть, он бы как-то иначе из нее вырвался…

Если вернуться к вопросу о реформе, то прежде всего надо, конечно, малолеткой заниматься. Что в первую очередь надо спасать - это детей. Я даже думаю, что стоило бы вообще ее прикрыть - малолетку... А что касается просто бытовых вещей, то надо проверять питание, режим, содержание, условия... Конечно, это ужасно, когда в бараке для туберкулезных - нары в три яруса, и у них меньше, чем по метру площади на человека приходится. Такая сконцентрированность, она неминуемо приводит к агрессивности, к жестокости, к постоянным конфликтам между заключенными. Ведь даже коровы на лугу, они отходят друг от друга, чтобы дыхание не смешивалось. Пастухи это знают.

- В одиночке не все могут...

- Самое светлое воспоминание для меня - это Бутырка, два месяца в одиночке коридора смертников, где вообще абсолютная тишина, нет динамиков. А камера большая, на 4-х человек. Самое прекрасное было время. Книг навалом, пиши, сколько хочешь. Не надо никого бояться, сокамерников нет, никто тебя не сдаст.

- А почему Вас туда поместили?

- Был предлог - участие в "оконной войне", в совместной голодовке, хотя формально мне прокурор дал санкцию на одиночное содержание за "ведение агитации и пропаганды в камере, жалобы сокамерников". Каких сокамерников - мне, естественно, не сообщили. Вообще есть жалобы - и все. Вот у нас они есть, лежат. Так помахали передо мной пятью исписанными листочками. Т. е., советский зэк с Вами сидеть отказывается. Вы антисоветчик. Эту санкцию мне дали через две недели после того, как эта голодовка произошла, и меня перевели в коридор смертников. А как я понимаю, дело в том, что я почти с ходу установил контакт с волей. И они никак не могли поймать меня, понять, как я это делал. Т. е. я каждый месяц получал записки с воли. Я был в курсе всего, что на воле происходит, и это было очень трудно скрыть. При наседках или еще как-то или в разговоре, может быть, со следователем. Они выяснили, что я имею информацию с воли. И второе, - первую записку я переслал в феврале, т. е. всего через два месяца после того, как сел в тюрьму, и она была, действительно, первая, тогда ни от кого больше вестей никаких не приходило, и Катя, моя жена, ее пустила довольно-таки широко. Записку где-то засветили, и опера начали таскать моих сокамерников, и пытаться найти канал. И, видимо, для большей изоляции, для лучшей изоляции меня посадили в одиночку коридора смертников.

Именно в одиночке коридора смертников мне удалось написать и отправить почти половину того, что я написал в Бутырке. Хорошо работалось потом и в камере "коридора дураков", где я сидел сначала вместе с другим зэком, потом один. В большой камере, где много народу, работать трудно. Надо ведь не только незаметно для сокамерников писать, но и тут же прятать ("курковать") написанное. Так, чтобы не сгореть (не "спалиться") на случайном шмоне. Надо дождаться счастливого случая, чтобы "закуркованное" передать, - и сделать это все на глазах сокамерников ужасно тяжело. Когда же ты сидишь один... К внешнему контролю, в отличие от внутрикамерного, всегда можно приспособиться. Уже через три месяца после ареста ты начинаешь слышать все тюремные звуки. Вот, например, как узнать, сколько человек сидит в такой-то хате? Идет раздача (обед или завтрак). Три раза около этой камеры черпак бьет о дно миски, хлопает форточка-кормушка. Все понятно - в этой камере три человека, а в соседнюю сегодня кого-то добавили. Интересно, кого? Этих звуков не ловишь вначале. А потом живешь в них. Открывается соседний прогулочный дворик, ты сразу слышишь, сколько человек зашло.

В коридоре смертников - абсолютная тишина, там динамиков нет, радио нет. Я и рад был этому обстоятельству: громыхалка (т.е. радио) мне страшно уже надоела, в общей камере она работает с 6-ти утра до 10-ти вечера. Орет динамик, и его не заткнешь. Конечно, дежурный у смертников днем в какие-то часы просто непрерывно ходит по коридору и заглядывает в глазки. В коридоре - ковер. Шагов почти не слышно. Но есть - доносятся - какие-то другие звуки. Слышно, например, как дергается глазок в соседней камере. Или включается и начинает жужжать телекамера, которая следит за надзирателем, он еще не дошел до тебя, а ты уже принял нужную позу, сделал нужный вид. Ему и в голову не придет, что ты только что писал или курковал написанное. Или когда дверь коридора открывается и закрывается, ты по промежутку угадываешь, сколько человек зашло в коридор. Долгая пауза, потом слышишь шаги, постукивание ключом - это "веселые ребята", и сейчас будет ежедневный шмон. У тебя, может быть, не больше минуты, но ты, как и они, уже профессионал. Тебе и минуты хватит, чтобы к шмону приготовиться. Тем более к такому, который бывает ежедневно, примерно в одни и те же часы. Вообще, слух обостряется, как у слепого человека. Весь мир (или почти весь) приходит к тебе звуками, голосами. А глаза как бы оборачиваются внутрь, затворяются... Вживание в тюремные звуки - это особая тема. Первые месяцы совершенно их не замечаешь, потому что ловишь звуки вольные: вентилятор на соседней фабрике работает, ходят машины, звенит трамвай... какой-то звук дальний ловишь. Потом все это пропадает и надвигается мир тюремных звуков: из корпуса напротив кто-то подельника вызывает, в соседней камере дерутся, а этажом ниже менты какого-то бедолагу в карцер выволакивают. Все это начинает работать.

Ты врастаешь в тюремную жизнь. Первое ощущение от тюрьмы - мертвый дом, склеп, ты оказался заживо погребенным. Второе - начинаешь понимать, что не ты один заживо погребен. Ты начинаешь видеть, различать, чувствовать других людей, тоже заживо погребенных. Лежит на шконке человек, видишь, он ушел в себя, в воспоминания. Или - ему тяжело... Ну вот это все начинаешь видеть, начинаешь чувствовать. Далеко не сразу появляется чувство другого человека. А в зоне чувство другого человека появляется еще позже, чем в тюрьме. И вот ты врастаешь в эту жизнь потихонечку.

Человека, который здесь уже побывал, сразу видно. Когда он заходит в камеру, понятно: вот человек, знающий свое место здесь, имеющий свое занятие, т. е. дело, которое помогает скоротать время. Он сразу входит в эту жизнь.

Это и грустно, но с другой стороны, то, что ты начинаешь видеть людей - хорошо. А что же: сидеть в прихожей, закутаться, ни на что внимания не обращать?

Многие, конечно, пропадают, если долго сидят, уже не могут жить на воле. Есть какой-то критический срок. По моему опыту, моим наблюдениям - это три года. Если человек отсидел меньше трех лет, он боится тюрьмы, лагеря. У него остается страшное впечатление от пережитого. Я часто слышал от людей, которые сидели меньше 3-х лет, что лучше повеситься, чем снова попасть в тюрьму. Тут точного срока для каждого не определить, скажем, для женщин он значительно меньше, но, видимо, три года, более-менее общий предел, через три года человек адаптируется, привыкает к тюрьме, приспосабливается, и для него, наоборот, та вольная жизнь становится более трудной, сложной. Так что, если по срокам говорить, то больше трех лет человеку давать нельзя. Это бессмысленно и для него, и для общества: оно получает гарантированно тюремного члена, криминального человека. Или тюрьма должна быть совсем другой, или нельзя сажать больше, чем на три года.

Адаптационный период должен быть, наверное, какой-то перед выходом на волю. Да, большой, не менее полугода. Я делал ряд предложений по этому поводу психологам, которые приезжали в лагерь.

- Кажется, на сегодня хватит. Спасибо большое.

 

 

Copyright © Центр содействия реформе уголовного правосудия. All rights reserved.
Использование материалов сайта без согласования с нами запрещено.
Комментарии и предложения по оформлению и содержанию сайта: sodeistvie@prison.org

  Rambler's Top100     Яндекс цитирования