Общественный Центр Содействия Реформе Уголовного Правосудия

Центр содействия реформе уголовного правосудия

 

На главную

 

О Центре :: Новости :: Проекты :: Пишите! :: Вопрос - Ответ

Карта сайта :: На главную

 
 

>>> Места лишения свободы ||| Малолетка ||| Что нам делать с малолеткой?

 
 

Интервью N 104.

Респондент — Ирина Г. Возраст на момент интервью 21 год, из них 5 лет пробыла в заключении. Основные учреждения: Пермское СИЗО, Рязанская и Томская ВТК, Рязанское СИЗО, транзитные отделения СИЗО других городов, женская колония общего режима (г. Пермь). На момент интервью находилась в противотуберкулезном отделении (тубонар) колонии строгого режима г. Березники Пермской области. Больна туберкулезом. Общий срок наказания по двум приговорам (кража и покушение на убийство) — 10 лет.

Интервьюер — Валерий Абрамкин. Время взятия интервью — январь 1990 года.

— До 7 класса училась я хорошо. Занималась санным спортом. На учебу времени оставалось немного. Стала отставать от школьной программы. Спорт был для меня всем, мечтала стать тренером.

А воровать я начала еще лет в 12. Брать деньги у родителей было стыдно, проще украсть— дома или на стороне. Но из дома воровать я не могла, потому что понимала: мама работает, папа тоже работает, они меня кормят, одевают, обувают, ни в чем мне не отказывают.

Вначале воровала в магазине. Там первую кражу и совершила в 12 лет: понравилась мне шапка, и я ее украла. Но меня тут же и поймали.

Я уговорила инспектора, чтобы она не рассказывала моим родителям. А приехала домой, меня до того замучила совесть, что я сама все и рассказала. Как раз под Новый год дело было: села с отцом и стала говорить. Так и так, мол, ты знаешь, я ведь сегодня совершила кражу. Он одурел, конечно. Он же знает, что я не способна на это,— хороший ребенок, неиспорченный. Поэтому он просто не поверил. Но потом, когда я опять объяснила, он выслушал и вдруг как крикнет: “Я этого не оставлю!” Взял ремень и стал бить меня.

Если бы он меня тогда не отлупил так, то у меня злости бы не было на него. Я бы просто все поняла и в следующий раз на это не пошла бы. А он меня отлупил, и в меня не понимание, а злость вселилась. Почему злость? Да ведь я пришла и сама ему сказала. Тут мое самолюбие было задето. Ведь сама инспектор мне на уступки пошла. А он меня не понял, он меня избил. Потому и получилась такая обозленность у меня на папу. Ну и стала я продолжать красть.

В вытрезвитель первый раз меня забрали с дискотеки. Я была пьяная, как обычно на дискотеке. Перед этим мы выпили водки, и у меня закружилась голова. Мне было весело. Мы вспоминали детство. Кто-то кого-то на дискотеке толкнул, все смешалось, началась драка. Приехала милиция, и, как обычно, кто первый попался под руку, того и забрали. Там виноват, не виноват, а раз выпившая, да еще малолетка,— забирают без всяких. Меня посадили на трое суток в КПЗ.

Потом мы с отцом договорились, что он меня не будет бить, а я не буду хулиганить, буду жить нормально. И сначала он свое слово держал.

Но мне было скучно. Меня тяготило, что выпускают меня только до 10 часов вечера, когда все гуляют до 11. Я дружила со своим одноклассником, который в тот раз на дискотеке также попал и также впервые. Мы пили. Обычно на квартирах сверстников. У тех ребят, у кого родители попроще, которые реагировали нормально на наши выпивки. Или у тех, у кого родители уезжали в командировки.

Так я дошла до того, что связалась с ребятами значительно старше меня. Им было лет по 25, мне было 14. Они были судимы уже. Но меня они принимали как бы за сестренку и во всем поддерживали. Конечно, не останавливали.

— Они уже по несколько раз сидели?

— Нет, один раз. Их немного было— трое. Один— мой одноклассник, сидел на малолетке, и он у нас был героем. Он, конечно, не говорил, что там хорошо: наоборот, говорил, что плохо: очень плохо кормят, некоторых бьют, есть “козлы” и “петухи”. Он вообще парень такой дерзкий, так что я не могу сказать, что его мог кто-то обидеть. На зоне он был блатным. Я слушать слушала, а у себя в голове представляла что-то свое.

Воровала в магазинах, потом стало мне страшно, что поймают и буду я опозоренная. В душе это я понимала. Но ведь я стала выпивать. Кто-то приходит в компанию— угощает. Так ведь и я должна что-то вносить. Откуда они брали деньги, я не знаю, но мне ничего не оставалось, как показать, что и у меня тоже деньги есть и что я тоже могу позволить себе угостить друзей.

Поставили меня на учет в детской комнате милиции. Некоторое время я продолжала еще заниматься спортом, была очень им увлечена. А потом на этом папа крест поставил. И все. Я как будто вообще свихнулась.

А посадили меня за то, что украла с подружками “монботы” из школы. Мне они и даром не были нужны. У меня у самой двух цветов были. И вот, как будто, болезнь началась, тяга— тянуло своровать и все!

Когда дело дошло до суда, я, еще одна девчонка и двое этих взрослых парней решили уехать в Ростов. Я думала, что меня посадят. Хотя мне, наверное, дали бы условно. Моим подельницам дали условно. И мне бы оказали снисхождение, если бы я не стала убегать и скрываться. Очень я боялась тюрьмы. А было как раз лето. И я подумала, что хоть лето побуду на свободе. А там пусть ловят и садят. Деньги на поездку были у этих парней.

— А где тебя арестовали? Ты же убежала?

— В Георгиудеж. Меня с поезда сняли. Ехали мы в плацкартном вагоне, я задремала: ждала, когда мы будем подъезжать к станции и уснула. А когда проснулась, рядом уже милиционер стоял. Нас было четверо— и всех арестовали.

— А из тех, кто с тобой поехал, был кто-то в авторитете?

Был. Игорь Д.— ему было 25 лет.

— Ты как-то предчувствовала, что тебя могут взять?

Да. Поэтому я и уехала, мне было страшно попасть в тюрьму. В этот момент у меня предчувствия не было, но мне последние два года постоянно казалось, что меня арестуют. Мне каждую минуту казалось: сейчас возьмут…

И потом нас отвели в спецприемник. Ребят вскоре отпустили, потому что у них были документы. А у нас с Лариской были только справки о 8-летнем образовании— и мы утверждали, что поехали к бабушке.

— И сколько тебе было лет тогда?

— Мне было тогда 15 лет. Затем нас обеих отправили в Воронежский детприемник, и мы ехали в обычном поезде с сопровождающим. Там нет камер — в детприемнике; там большая столовая, спальня и игровая комната. Там никого не было, только мы двое, а потом привезли еще одну девочку.

В детприемнике живут по расписанию дня: обед, ужин, а в свободное время можно читать и играть в теннис. А еще обязательно— работа. Парни дрова кололи, а мы складывали их в поленницы.

— У тебя не было мысли убежать оттуда?

— Была, когда еще ехали в поезде с сопровождающим. Но мне его стало жалко, а потом Лариска побоялась бежать. Я тогда была отчаянная.

— Что же было после спецприемника?

— Лариску оставили там, и я до сих пор не знаю, как она и что. Вероятно, ее отправили домой. А обо мне запросили, им ответили, что должен состояться суд, и меня отправили по этапу к себе. Когда приехала, поместили в КПЗ, где сидела со всеми вместе, со всеми, кого там ловили или еще что-то. Камера маленькая, неприятная, неуютная, и сидели одни пьяницы.

— А с администрацией ты там не сталкивалась?

— С администрацией у меня там никаких отношений не было. Тяжело было: неволя… и знаешь, что дом в двух шагах. КПЗ было в подвале. Я там ни с кем почти не общалась, потому что они там все какие-то прокуренные; мне было даже не интересно говорить с ними. Потом меня отправили на суд и осудили.

— Ты ожидала, что тебе такой срок дадут?

— Двум моим подружкам условно дали, а меня посадили. За то, что перед судом уехала в другой город. А с прежними подружками я перестала дружить, когда закрыли 201-ю. Очень сильно обиделась на них, на своих подельниц, потому что в принципе я ведь взяла все сама на себя. Но предлагали-то красть “монботы” из школы они, а я согласилась на это! А потом на следствии повернулось все так, будто мне это надо было,— а это надо было им, так как у них плохо со средствами…

После суда очень хотелось маму увидеть, вообще родителей… Но их состояние поразило меня. Я с мамой так рассталась нехорошо.

— А что твой отец? Он где был в это время?

— Он меня воспитывал, всю жизнь воспитывал. По его мнению, воспитывать нужно с ремнем. Он всегда, как увидит меня, сначала изобьет, а потом проводит вот такие беседы… воспитательные.

II.

— Что было после суда?

— В СИЗО я попала к малолеткам. Там было шесть шконок в два яруса. И когда за мной захлопнулась эта дверь, казалось— уже все, теперь уже все вообще кончилось. Зашла в камеру, там, конечно, все такие удивленные лица: новенькая. Спросили, как зовут, откуда, сколько лет. Я ответила и спросила, где буду спать. Мне показали.

— Это была староста по камере?

— Там не было старост, там все живут общаком: все передачи— на стол. Жили там дружно, драк и скандалов, пока я там находилась, не было.

— С другими камерами общались?

— Общались, конечно, через коня* и по другому. Ведь скучно в камере, покричишь— тебе мужики ксиву спустят или еще кто. Там так тоскливо мне было. Нас, малолеток, водили мыть полы. У нас третий этаж был полностью женский, второй этаж для малолеток, а в первом этаже — карцера, и еще там сидели мужики-первоходки. Конечно, когда нас выводили, мы заглядывали в глазки — интересно узнать, как там и что. Слышали, что там постоянно драки были— у мужиков. И что там могут опустить.

— Ты с одним арестантом переписывалась или с несколькими?

— Со многими переписывалась— скучно было совсем.

— И каждый раз себя по новому называла?

— А откуда вы знаете? Да, каждый раз по новому. А записки от них все вместе читали в камере и хохотали. Это было как развлечение. Общались не только конем— через кружку, через парашу, через баландеров, и, когда была возможность, сами во дворик перекидывали.

— А у пацанов не было такого, чтобы им сажали воспитателей из взрослых?

— Было. Это и у нас, у девочек, было.

— Т.е. в вашей камере была женщина более старшего возраста?

— Да. Она была до меня— рассказывали девчонки, а потом ее осудили и перевели в другую камеру. Я там была немного, и при мне на взрослых было. А в других камерах были.

В нашей камере была девчонка, которая шла по второму разу. И она рассказывала, что в колонии очень плохо: режим, нужно маршировать и прочее. Она как понарассказывала, я была всем этим напугана. И тем, что существует женская любовь— тоже. Она так еще рассказывала: “Сначала дают конфетку, а потом приходится, в общем...”. Так что я заранее шугалась всего, абсолютно всего.

— А в вашей камере ничего такого не было?

— Когда я сидела с малолетками— не было, а когда меня перевели в осужденку, там пар много было. Там уже сидели женщины зрелые, сидели не первый раз…

Потом меня отправили на малолетку— в Рязань. Из камеры вывели— шмон, причем шмонают полностью: вначале сидор, потом полностью раздевают, проверяют, голову осматривает врач— на вшей.

Я пошла на этап без денег и без чая. И когда ехала в столыпине, там мальчишки подгоняли: деньги или тифу. Первый раз, что такое тифа, я узнала в КПЗ. Там сидела одна женщина и, когда однажды она пришла с работы, принесла упаковку тифы. Видит, что я сижу такая хмурая, ни с кем не разговариваю, и предложила попробовать. Говорит: выпьешь— полегче станет. Ну и что же? Выпила две таблетки с чифиром, меня трясло, я вся вспотела, но ничего не поняла тогда…

В рязанскую ВТК нас ехало 12 девчонок. На этапе доставалось от конвоя. Пытаются пощупать, когда идешь на оправку. Если возмутишься, не дают воды, не выводят в туалет. Стала появляться озлобленность. Никак не могла я привыкнуть к такому обращению. За то, что мы пели и громко разговаривали, нас закрыли в “тройник”. Это такая трехместная камера в столыпине. В нее обычно сажают смертников или обиженных. Мы начали возмущаться. Обещали пожаловаться. Нам в ответ прыснули “черемуху”: удушливыйгаз — мера успокоения. Позднее нас все-таки рассадили, когда уже мужики стали орать на конвой. После этого нас было в “купе” шесть человек, и можно было лечь каждому. С мужиками мы переписывались, а записки передают сами конвоиры, только надо ласково попросить. Если ему еще и понравишься, обязательно передаст.

— Солдаты не хамили?

— Хамили. Был и такой случай. Стали в туалет нас выводить по одному, а он стоит и так ногой оперся, что мне никак не пройти. Начал приставать, а я взяла и закричала. Он говорит: “Вот сумасшедшая, чего орешь-то?” И больше не приставал.

Были случаи, когда кто-то договаривался с прапорщиками— смотрим: одна выходит, вторая, третья. Это обычно под вечер, когда все уснут. Они договариваются между собой, а потом, после этого прапорщики подогреют их: дадут выпить или еще что-то.

Мы проходили Челябинскую пересылку и Рязанскую. В Челябинске нас сутки держали в “отстойнике”. “Отстойник”— это камера такая с узенькими лавочками, без нар. Там нужно было сидеть, пока в камеру не отведут. Но мы там целые сутки находились, пока нас не развели по транзитным камерам. А в транзитке мы неделю ждали своего этапа. Потом нас погрузили в столыпин и отправили в Рязанскую тюрьму. А оттуда уже— на малолетку.

III.

Завели нас в колонию, прошмонали, сняли вольную одежду, повели в баню, а потом отправили в карантинку. Там две недели этапники находятся, пока их перепишут, врачи посмотрят, проверят полностью, и пока вся администрация колонии не познакомится с нами.

Впечатление тяжелое: кругом решетки, одежда эта “стремная”, сапоги кирзовые— черт знает какого размера. У меня, вообще-то, 36-ой, а сапоги выдали — 39-го, здоровые, широкие. Сорочка тоже большого размера. Перешивать ничего нельзя. Платок черный. Сама себе кажешься такой неуклюжей, страшной. И лица у всех замученные, даже на первый взгляд.

Встречают новеньких как-то... холодно что ли. Мне еще в карантинке сказали, в каком я отряде, отделении. Я зашла в барак— все заняты своими делами, на меня без внимания. Я стою одна, ничего не могу понять, не пойму где мне спать, куда что поставить. И спросить как-то не у кого: я ведь никого здесь не знаю. Кто идет мимо, смотрит так с ухмылочкой. А я стою— новенькая, эту одежду мне дали не по размерам, и стою я, как бабушка какая-то.

Так я стояла, ждала, пока ко мне не подошла начальница отряда. Но и она мне ничего не разъяснила, не вызвала в кабинет, не поговорила со мной.

Я шла на зону, как замороженная— такое состояние было нехорошее. Из карантина в отряд нас несколько зашло. Мы держались друг друга, старались быть вместе: ведь никого из стареньких не знаешь. Я думала, может кого-то из знакомых встречу здесь, а когда присмотрелась, никого не видно, все чужие, орут, бегают. Придешь в столовую: там места нет, тут места нет. Спросишь, где можно сесть, говорят: иди туда, приходишь туда, а там все занято. Дальше идешь: здесь свободно?— Нет. Занято. Ну, пристроилась кое-как...

В Рязанской зоне постоянное воровство, особенно воруют у новеньких, потому что они ведь ничего не знают, не адаптировались еще. Украсть у новенькой легче всего. Ну, естественно, и у меня стали красть.

— Ты же могла возмутиться, разобраться...

— Нет, я только могла сказать, что у меня украли то-то и то-то. Но ведь какая будет реакция? Реакции не будет никакой. Всем наплевать. И обратиться для разборки, собственно, не к кому, чтобы узнать, кто это сделал, найти вора. Ну, крикнешь раз: “Кто украл чулки?”— и все. На этом тишина. Факт, что новенькие остаются совсем раздетыми. Выдали мне две пары чулок,— и где они? Ну, потом, когда уже обжилась, вошла в колею и знала уже, кто ворует и что к чему. Находили вора, выявляли, чтобы все знали.

— Кроме активистов какие еще есть группы?

— Кроме активистов, есть еще нейтральные— это что-то среднее между активными и пассивными. Нейтральные находятся как-то сами по себе, но они не являются нарушителями. Они стараются вообще никуда не соваться. Живут сами по себе. У них бывают нарушения, но редко: раз-два в месяц. Их не считают нарушителями. Нарушители— это те, кто нарушает систематически: каждый день, через день, через два дня. Вот это уже нарушители, их отряде примерно было 18.

— Как к ним относятся?

— В течение дня, по ходу дел как-то забывают все о том, что они — нарушители, относятся нормально, разговаривают и общаются с ними. А как принесут нарушение на отряд, так все это и начинается: “Ты нас заколебала своими нарушениями! Сколько можно?!”. Сажают в ДИЗО, лишают ларька.

— Ты не стала записываться в актив?

— Я не стала, потому что считала, что это не по мне. Может быть сыграло роль то, что я была наслышана о них на свободе. Вроде считалось, что это “западло”. Если не вступаешь в актив и силенок у тебя не слишком много, круг общений у тебя будет с такими же — с теми, которые молчат, которые все делают, которые всем подчиняются, которых могут унизить, оскорбить…

— А давление происходит в основном активных на пассивных?

— На пассивных и на нейтралитет, а бывает, что нейтралитет и активные давят на пассивных — всякое бывает.

Я еще тогда не могла себя никуда причислять. В актив я не хотела, задрочкой или униженной я не была. “Задрочка”— это такая, на которую все плюют, совсем уже опущенная.

— Это “шестерка”?

— Нет, “шестерка”— это та, которая все делает, ей скажешь: “Иди постирай, иди почисти сапоги”, — и она делает. За это ей могут дать покурить, а то и просто так. А на “задрочку” уже вообще не реагируют, как подпинут и все. Она и за собой не следит— “машок” самый натуральный, грязная такая. Если за собой не следить, это очень плохо, никто уважать не будет. Надо следить за собой, держать себя в норме, стираться, если говорить конкретно.

— Наверное, в секции есть хорошие места, а есть менее. Где спят авторитетные?

— Внизу, обязательно внизу, где-нибудь в углу — на хороших местах. бывает, что и “шестерка” может тоже спать внизу, потому что те, которым она все делала, пошли на уступки, отстояли ей место.

— А отрядница имеет голос— кого куда положить?

— В принципе-то она говорит, что ты будешь спать здесь, а ты— здесь, кому-то скажет, что он за нарушение поднимается вверх. Если же актив пойдет добиваться, она выслушает и может пойти на уступки активу. “Задрочки” спали наверху,— где-нибудь там у двери, и “машки” там же.

— Какая между ними разница? Что хуже?

— Хуже, конечно, “машки”, потому что грязные. Это считается позором. А “задрочки”— вялые, день прошел и ладно, терпят все. Я могу понять их— у них все в душе. Им тоже не с кем поделиться, они терпят, терпят.

IV.

Я пробыла в Рязани шесть месяцев… А потом совершила преступление. Вместе с Людой В.. Она тоже была новенькая, мы вместе этапом приехали.

Я никак не могла привыкнуть: для меня это было как дурдом. Все меня прямо раздражало, я не могла себе найти места.

У кого есть в колонии знакомые и даже не земляки, а именно знакомые, пришел— “здравствуй”— они знают уже друг друга по свободе, вроде попала в свой круг и пошло-поехало все нормально. Тебе показали то и это, разъяснили все толком. А тут одна-одинешенька, как говорится, из-под маминого крыла — и сразу такая резкая перемена: от папы с мамой— и сюда! А тут дурдом самый натуральный, кто на что способен. Ведь пока я новенькая, у меня ничего и быть не может. Даже иголки или сапожной щетки. Я же с собой ничего не привезла. И за каждую мелочь и ерунду — нарушение. А просить я не могу. Ни у кого никогда такого не спрошу.

Они не могут понять, что первое время надо помочь, чтобы человек адаптировался в колонии. В самый трудный момент моего проживания в колонии у меня не было поддержки, совсем никакой. Не только со стороны осужденных, со стороны администрации тоже не было. Проводили бы хоть какие-нибудь беседы, помогали бы как-то вживаться— ведь тяжело.

И потом эти старенькие, они же наглеют в полном смысле слова, им можно все. Активистам и стареньким можно все, и даже мимика лица у них такая ухмылистая— ты, мол, еще новенькая, ты еще ничего не знаешь, и я тобой сейчас покомандую. Тут и начинается.

Я не находила себе места, замыкалась — от всего, от напряжения, которое было в отряде. Потом меня как-то выставили на линейку, и весь отряд на меня начал кричать, оскорблять— за нарушения.

Там много было таких случаев, вроде и незначительных, но все это копится и копится, начинается озлобление, отрешенность от всего. Тяжело очень было, тем более что в своей компании на свободе меня уважали за веселость, за общительность. А здесь я никак не могла вклеиться, сдружиться, найти контакт — все озлобленные, кричат, нервничают.

Может быть, если бы у меня не засела эта мысль, что я не могу здесь находиться, что мне здесь тяжело, что я хочу домой, не было бы и преступления. То, что мне за это могут добавить срок, я даже не понимала. Засела одна мысль, что я хочу уехать отсюда, я не могу здесь находиться, и я никак не могла ее выбить из головы.

— То есть твоей целью было уехать из колонии?

— Да. Я ведь не могла больше.

— Другим способом нельзя было добиться того же?

— Только убежать, а там это невозможно. Сначала у меня была мысль сделать что-нибудь с собой, чтобы хоть на больничку съездить и разрядиться немного.

— Получается, что кроме преступления, другого выхода нет?

— Нет. Меня бы не вывезли никак, а я там не могла— мне было очень плохо. И от мысли уснуть и не проснуться меня удержало то, что моя мать сошла бы с ума. Мне было жалко и ее, и себя в тот момент. И я никак не могла привыкнуть. Эта мысль застряла у меня в голове. У меня эта мысль была еще в тюрьме— та, что я не хочу колонии. А когда столкнулась со всем этим, поняла, что я здесь ни в чем не смогу утешиться. Если бы у меня в голове этой мысли не было, я, возможно, как-то и прижилась бы. Тем более, до амнистии оставалось две недели.

С Людой В. мы общались, ей тоже было тяжело. В принципе у нас с ней не было открытых разговоров, просто спросишь ее о делах, а она скажет, что плохо. Я ею особо и не интересовалась, потому что и сама все это видела и чувствовала на себе. Потом как-то после строевой мы вместе пошли в отряд, и у нас произошел разговор. Я говорю: “Люда, давай что-нибудь натворим и выедем из колонии”. Она со мной согласилась и сказала, что тоже больше здесь не может.

А с Жанной К., с потерпевшей, у меня сильных конфликтов и не было, ничего серьезного или значительного.

— Она из каких была?

— Она была из нейтральных, такая же, только она уже обжилась несколько и жила своей жизнью. Я предложила Люде: “Давай подеремся с Жанной или чего-нибудь сделаем с ней”. Злости на нее у меня не было, но конфликты когда-то были, и я смогла бы вызвать злость для драки.

Это случилось 13 апреля в 10 часов утра — Жанна убирала комнату, где шел ремонт. Мы с Людой зашли туда и увидели, что она одна. А эта мысль, как бы договоренность, была у нас обеих глубоко. Конечно, сейчас я понимаю, что и я, и Люда боялись пойти на это, боялись это сделать. Однако друг другу было все сказано, и отказаться мы не могли.

— Сколько же времени прошло с того момента, как вы задумали это, до того, как сделали?

— Месяца четыре, наверное.

— Значит, эта мысль появилась через два месяца после того, как ты попала в колонию?— ведь ты там была всего шесть месяцев.

— Да. Как она засела мне в голову, так там и осталась. Я не могла вот так ... (плачет— В.А. ) нагло налететь на нее и говорю Людке, чтобы она принесла ремешок — она была ременщица. А когда она принесла ремешок, я предложила Жанне К. поиграть в усыпление. Там была такая игра: пережимаешь сонную артерию и человек отключается на несколько секунд. Я сделала змею и накинула ремень Жанне на шею, и мы с Людкой стали тянуть с двух сторон. К. сползла по стенке и упала. Когда я увидела, что у нее закрыты глаза, то подумала, что убила ее. Она упала на живот, я ее перевернула и, когда увидела, что она не дышит, у меня— толчок в голову. Я испугалась того, что наделала. Сказала Люде, чтобы она стояла здесь, а я побежала к ДПНК.

До меня дошло, что я совершила преступление. Прибежала в ДПНК и говорю: “Я убила… помогите девчонке как-нибудь”. Мне страшно стало за нее, за себя, за Людку— и все сразу в один миг.

Жанну отнесли в санчасть, видимо, мы ей сильно пережали шею, но там ее откачали, а нас посадили в ДИЗО. У Жанны не было никаких последствий, и сейчас она нормальный человек. Потом было следствие, и нас осудили. Она сначала не хотела писать заявление, чтобы против меня завели уголовное дело, а потом, видимо, под напором девчонок или администрации написала.

Нам добавили по 8 лет и по полгода неотсиженных, а она на следующий день после суда ушла по амнистии.

— Какие показания Жанна давала на суде?

— Она опустила голову и молчала, отвечала только на вопросы, как мы подошли к ней, как все это произошло.

— Как ты думаешь, почему она не хотела писать заявление? Она поняла причину ваших действий, да?

— Причину, может быть, она и не поняла, но мы ведь общались в колонии, жили вместе. А почему не хотела писать, не знаю. Может быть, знала, что нам-то дадут срок, а она живая.

— Выясняли ли у вас на суде причины преступления?

— Когда все это уже произошло, я ничего никому не объясняла. Я только на суде говорила, а объяснять что-то у меня не было сил, тем более после 30 суток карцера. Я была в карцере совершенно одна и чуть с ума там не сошла. Мне каждую ночь все это снова снилось, я не могла себя спокойно чувствовать, ни минуты. На суде сказала только, что хочу переехать в другую колонию.

Девчонки показывали, в каком положении они застали потерпевшую. А свидетелей самого преступления не было.

V.

— Потом так случилось, что мы пересеклись с Жанной. Меня после суда отправили в Томскую колонию. И ее туда вскоре привезли— за убийство. Меня уже переводили на взросляк. И вот, когда меня выводили из камеры, я увидела ее, потому что она меня окликнула— ее только-только привезли сюда.

— А у вас зла друг на друга нет? У нее за то, что ты хотела ее убить, у тебя за то, что ты из-за нее как бы пошла на новый срок? 8 лет все-таки!

— У меня на нее нет зла. Я думаю, что и у нее нет. Когда она мне крикнула “Ира!”, и я увидела, что она стоит, с меня как-то спала та тяжесть, которая лежала с того дня. Она стояла еще в вольном— такая хорошенькая. И окликнула меня не со злобой, даже как-то приветливо, как мне показалось. Я сейчас вспоминаю все это — и даже страшно делается: а если б мы ее в самом деле убили? Раньше я просто недопонимала многого.

От чего зависит, кем девочка будет жить в зоне?

— Это зависит и от человека, и от того, как окружающие отнесутся к ней. Допустим, она невзрачная, неинтересная, невеселая, в чем-то у нее могут быть нарушения, а в результате — ты последняя пойдешь отовариваться, ты последняя пойдешь в баню мыться, будешь отодвинута на задний план.

— А если она скрысятничала, допустим?

— За это бьют, потому что это считается “западло” — воровать. Могут устроить темную, но не стригут. Бьют по рукам за крысятничество. Вообще стараются бить без синяков, чтобы не попортить лицо, просто напинать как следует.

— Бывали такие случаи, когда девочка была “задрочкой”, “машком”, а по мере срока вылезла, стала, скажем, активисткой?

— Бывало и такое, но при любом скандале или ссоре все прошлое ей припоминается и ставится на кон. Вспоминается и при ругани, а она, естественно, краснеет, бледнеет, ей становится неудобно.

С такими, как “задрочка” или “машок”, дружить “западло”?

— С ними вообще никак не общаются, они живут сами по себе.

— Но они сидят в столовой за одним столом?

— Конечно, потому что там некуда сесть. Но сидят не так, как рассадили воспитатели, они отдельной кучкой — едят все вместе в отдельном месте. Они сами определяют себе места и как бы кучкуются. Там приходишь и уже все стоит на столе. От каждого отряда на месяц в столовую назначают дежурных. Они там чистят картошку, моют и прочее. Вообще работа полегче, повыгоднее, подороже захватывается теми, которые пользуются авторитетом, а другим дают малооплачиваемую работу. Новички вначале ничего не знают, и им говорят: “Это сделай, тут помой…”.

— То есть вначале новичок оказывается в положении “машка”?

— Нет, “машка” знают все в лицо и знают, что она такая грязная. А новички просто еще ничего не знают и поэтому попадают в такое положение, трудное положение.

— А этот жаргон— “задрочки”, “машки” — общий для малолеток?

— Общий. Еще называют “парчушки”, “атбны” (это с Туркмении идет), “ложкомойки”, в Томске еще говорят “униженка”...

— В камерной системе ты этого не встречала, или и там за ней идет грех?

— Встречала. Обычно ее уже знают, и по этапу там передается.

— А совершенные преступления не играют роли в том, что делает человека “задрочкой” или “машком”?

— В некоторых случаях играют, а в некоторых — нет. Многое зависит от того, как она сама себя поведет.

— Есть статьи, которые считаются неуважительными?

— Раньше такой считалась 115 статья УК “Венерические заболевания”. К таким было брезгливое отношение... Я расскажу еще такой случай. Одна девчонка была в активе. Потом она освободилась, и все возлагали на нее такие надежды, что она больше никогда не придет обратно, она ведь была председателем отряда. Ей снимают часть срока и отпускают по УДО. Несколько месяцев она пробыла на свободе и возвращается сюда же на малолетку— ей дали 10 лет срока за то, что она издевалась над беременной женщиной: положили на нее доску и качались, издевались, да еще избили. Эта женщина умерла, и не смогли спасти ребенка. И вот, когда эта активистка пришла обратно, на нее вся зона такого “полкана” спустила. Ее игнорировали во всем. Она ходила такая опущенная, не имела права голоса и понимала все это.

Когда я уже была на Пролетарке (женская колония общего режима в Перми— В.А.), она приехала туда. Я, конечно, знала о ее преступлении, но никому не рассказывала. Может быть, если бы кто-то узнал, к ней относились бы по-другому. А тут на взросляке она стала сразу ходить под оперчастью, то есть работать на кума. У нее сразу появились колеса и чай, так что она стала нормальной, такой, какой и была, и даже начала блатовать.

— Скажи, если бы женщины во взрослой колонии узнали, за что она получила 10 лет, повлияло бы это на отношение к ней?

— Отвращение было бы внутри у всех, но так как она крутится и имеет кое-что, значит, может заткнуть рты акулам, которые без чая и тифы не могут. А у нее все есть— ей кум дает. И к ней все равно будут подходить, мило улыбаться, с добром заглядывать ей в глаза,— только для того, чтобы получить нужное.

— А на малолетке такого не могло бы быть?

— Нет. У малолеток эти отношения резче, злее.

— На общем женском режиме нет таких приниженных, как на малолетке?

— Там как-то нет— все-таки уже взрослые люди, с понятием. Просто там все знают: что одна такая-то, другая грязная. А живут все сами по себе.

— А если грязная, относятся к ней с неуважением?

— Конечно, с неуважением, если она подойдет с чем-нибудь, ей можно и нагрубить или еще что-то такое.

— Машки, задрочки— это на малолетке бессрочно, как опущенные у мужчин, или у девочек они могут еще подняться?

— Могут, конечно, если захотят. Но и тогда при первой же ругани все равно упрек кинут, дескать: “А ты вообще рот закрой! Ты, мол, такая-то и такая-то, все знают, что ты была парчушкой”. Она заткнет рот— и все.

* * *

— Сколько тебе было лет, когда все это случилось в Рязанской колонии?

— Мне только что исполнилось 16 лет. Сейчас даже жутко, что я могла когда-то сделать такое. И обидно, что начинаешь понимать это со временем, когда взрослеешь, а не тогда.

— У тебя есть наколки или нарезки?

— Наколки три, одна на лбу. Нарезок— штуки три.

— Объясни, как делается нарезка.

— Нарезают стеклышком или мойкой, то есть лезвием бритвы. Много девчонок исколотых или, как говорят, испортаченных. Модно накалывать имя своей “страдалки-влюблешки”.

— Как ты сейчас, спустя четыре года, к этому относишься?

— Очень жалею. Охота освободиться. Ни на пляж не сходишь, никуда. Вся испортаченная. Это же некрасиво для женщины. Повзрослела, мысли стали другими, но уже поздно. Наколки, нарезки— это ж как эпидемия: одна сделала и другая тут же. Вообще я хочу сказать, что на малолетке девчонки только губят свою жизнь. Потому что там, даже если не захочешь, сама атмосфера давит, невольно все это делаешь. Там, например распространено нюхать краску, бензин. Приезжает машина, открывают крышку бензобака. Тряпочку макнешь и нюхаешь. Сразу в голову как даст! Ничего не соображаешь. Только потом голова сильно болит.

— Администрация пыталась это прекратить?

— Пыталась, конечно! Но этим занимались даже активисты. Мы все закрывались в раздевалке, ставили чашку с краской ацетоновой. Лежим, нюхаем и курим. Начальница отряда зашла, естественно, всех разогнала. Выкинула эту краску. Но ничего не прекратилось. Порой даже так было — лежим ночью, и у каждой кляп, ну, тряпка с краской или бензином. Нюхаем и балдеем.

— Скажи, в зону возвращаются больше активные или нейтральные, пассивные?

— Возвращаются и те, и другие, просто те, кто считаются, активистами, носят маску, будто они исправляются. В основном по тяжелым делам возвращаются активисты, и таких случаев очень много. Но возвращаются и нейтральные, и пассивные.

— Что возвращаются активные, это мне понятно. А нейтральные-то с пассивными почему возвращаются? Кажется, и так настрадались?

— Видимо, до них это еще не дошло. Или обстоятельства не так складываются. Допустим, плохие родители, не на что прожить, и начинают снова воровать, а бывает, связываются с компанией старой.

VI.

На Томской малолетке, как и в Рязани, было человек 400, четыре отряда, только что одно здание на все четыре отряда, а остальное такое же все. В отряде четыре-пять отделений, в отделении человек по 18-20. Каждое отделение спит в своей секции.

— И на каждое отделение— воспитатель?

— В Томске, к примеру, да— на каждое отделение есть воспитатель и старший воспитатель. А в Рязани на отряд дается один воспитатель, да еще он же и заведует всеми хозяйственными делами. В комнатах на малолетке там по два яруса и комнаты маленькие, не то что на взросляке: тут секции очень большие.

— Сколько было примерно девочек в активе, в нейтральных и т.д.?

— В Рязани было примерно 50-60% актива, нарушителей треть и 20% нейтралитет. В Томске активисты и нарушители— это, по-существу, одно и то же. Там нет чистых активистов. А нейтралитет— те же 20%.

— В Томской колонии отношения между девочками были менее напряженные, чем в Рязанской?

— Отношения такие же. Там также существует актив, нейтралитет, нарушители, “задрочки”, “машки”, — все это там есть. Только там грубее, больше дерзости у девчонок. Если в Рязани администрация не дает так унизить, то в Томске— это нормально.

— Странно, рассуди сама— в Томске было больше сотрудников, чем в Рязани. Казалось бы, должно быть наоборот. Почему в Томске было “больше дерзости”?

— Честно— не знаю. В Томске в основном малолеток пригоняют из Новосибирска. Я там одна была пермская, потом уже туда этапы из Перми пошли. Может, поэтому. Здесь в России народ помягче. А там, в основном, уссурийские— и как-то они пожестче. Девчонки больше дерзят, грубят.

— Новый срок как-то повлиял на отношение к тебе со стороны окружающих?

— Ко мне относились нормально. В Рязани я была новенькой и ходила потерянная с первых дней. И это тянулось и тянулось, копилось день ото дня, постоянное напряжение, никакого расслабления, никакого нормального общения. Вот и пошло-поехало. А в Томске я уже знала, как и что. В Томске ко мне относились нормально.

— А как ты думаешь, почему?

— Не знаю. Я стала там нарушать. Думаю, раз мне дали такой срок, пусть все идет как идет — срок огромный, сидеть надо. Начала нарушать, стала общаться с нарушителями, стала крутиться с ними, и опять у меня выходило— ДИЗО да ДИЗО.

Мне надо было занимать какую-то позицию. Идти в актив я не хотела, нейтралитет тоже не по мне. Мне уже было все равно, и я стала нарушительницей. Вообще-то нарушительницей я шла еще с тюрьмы. Из-за того, что озлобилась: там, в тюрьме, меня подстригли налысо. Это вообще...

— А за что?

— За то, что с решки разговаривала, песни пела. Даже петь громко нельзя. В глазок посмотрят, увидят, кто рты разевает, тех и перепишут.

— Что послужило непосредственной причиной того, что тебя остригли? Тебя одну остригли?

— Нет, нас четверых постригли. В общем, мы на решке сидели и разговаривали с другой камерой,с мальчиками. Нас четверых вывели, рассадили по разным боксикам. С меня начали с первой. Открывается дверь, стоят двое: женщина и один— с машинкой в руках. Я сразу поняла, что меня сейчас остригут — ведь такие случаи бывали. Я с ними боролась чуть ли не полчаса, не давала себя остричь. Тогда они надели наручники, свалили меня на пол и держали голову. У меня уже не было сил— их двое, они такие здоровые… И от бессилия я в них плюнула. Так они приволокли полотенце и заткнули мне рот. И постригли. Потом, видимо, решили посмеяться и одели ободок, что был на моих длинных волосах. Одели мне его на голову лысую. Так я стояла в наручниках, с ободком и кричала, что вскроюсь, докажу, что меня постригли ни за что…

— А стрижка— это какой-то косяк, плохой знак?

— Да, ведь остальные могут подумать, что у тебя были вши, а это вообще никуда не годится. Ведь многие приходят со свободы, а их стригут. А вши: это уже— ты “машок”, и уважения к тебе не будет.

VII.

— Как на тебя стриженную отреагировали в колонии?

— Ну, я к тому времени уже маленечко обросла. У меня— вот такой (показывает— В.А.) волосик был. Но меня сразу за “мальчика” приняли. Там, кто мальчик,— тот с коротким волосом. Сразу прислали кучу ксив, открыток, “монов”, а я делов-то этих не знаю. Потом стало интересно, и я начала тоже отвечать. Когда я приехала в Рязанскую колонию, то сразу поняла, что дружба у девчонок нездоровая. Мне стали писать ксивы, загоняли “тмон”, это значит— “Ты мне очень нравишься”. С этого начинается дружба. Сначала было дико. Я просто рвала ксивы, а потом, когда встречала девочку, которая мне написала, то опускала глаза. А потом смирилась. Стала смотреть сквозь пальцы. Так как все страдали. Девчоночью дружбу в колонии так и называли: “влюблешки”, “страдалки”. В чем это заключается? Ходить вместе в кино, писать друг дружке ксивы о любви, целоваться по углам. Я была на двух малолетках. В Рязани и Томске. В Рязани это не так распространено, а в Томске — зачастую. “Мальчики” (ну, девчонки, которые исполняют роль парней) стараются изменить походку, делают мужскую стрижку, носят красные гребешки. Так заведено. “Пацаны” носят красные гребешки, а девочки бантики завязывают. Та, которая “страдает”, обязательно носит бирочку (нагрудная нашивка с фамилией) другой, своей “страдалки”. И поэтому сразу видно, кто с кем “страдает”. Это очень сильно бросается в глаза.

— В Томской колонии было то же самое?

— В Томске это было распространено больше, чем в Рязани. Наверное, потому, что там слабее порядки: друг за другом никто не следит. Кроме того, в Томске есть возможности уединяться — сама по себе колония больше. Можно уединиться в клубе, в спальне— бывает так, что все уйдут в кино, а парочки остаются. Там можно посидеть на коечке вдвоем, даже полежать, так что в этом отношении не такая принужденка, как в Рязани. А еще в Томске была такая комната теплая в каждом отряде— типа раздевалки. Этим там занимается больше половины, а страдает почти вся зона.

— В Томске было больше… “парней”, назовем их так?

— Да, “парней” было больше… Коблами там их не называют, как на взрослой зоне. В Томской колонии говорят: “паша”, “миша”, “ваня”.

— И при отряднице так говорят?

— Нет, это считается нарушением.

— В чем причина того, что девочки занимаются такими “играми”? Можешь объяснить через себя?

— Это вообще-то давно заведено. Да еще там делать абсолютно нечего, а возраст такой, когда хочется дружить, любить. А любить некого. Поэтому, мне кажется, так все и идет.

У меня была в Рязани подружка Таня. Как-то она мне говорит: “Ирка, хочешь, посажу вот ту девчонку на “лэк”?” На лезбие, то есть. Для меня это было дико. Говорю: “Да ты что? Она не пойдет на это. Девка нормальная, вся не в этой жизни, хочет на свободе нормально жить”.

Потом проходит время, забыла об этом разговоре. А как-то ночью вижу такую картину. Танька лежит, тащится, а та Кошечка, у нее в ногах пристроилась. Я так удивилась. Стало интересно: как это там? Спрашиваю у Таньки: “Как ты добилась, что она пошла на эту ерунду?” Танька: “Пару раз стукнула и все”. Она ее под страхом заставила пойти на “лэк”.

Ну и мне, конечно, интересно было попробовать на себе. Я Таньке говорю: “Может, она и мне преподнесет?” Не знаю, какой у них был разговор. Кошечка исполнила и мне. Потом Кошечка на Таньку стирала, чистила сапоги, все делала. Но меня, в принципе, на это тогда не повлекло. Я больше к Кошечке не пристраивалась. Она была в полном распоряжении у Таньки. Но Танька тоже делала для нее все: продукты доставала, курить давала. Одним словом, не оставляла без внимания. А Кошечка “исполняла” и стирала.

На Томской малолетке я стала тоже заниматься этим… “страдализмом”. Но это все еще было не на полном серьезе. А уже, когда я ехала с малолетки на взрослую зону, то влюбилась по настоящему. В СИЗО меня держали в общей камере со взрослыми. Ну и я понравилась одной женщине. Ей было 36 лет. Она всячески пыталась меня завлечь. Хотела близости со мной. Я вначале отмалчивалась, ночами не спала— страшно было. И как-то ночью чувствую: она лежит рядом и осыпает меня ласками. Эту женщину звали Валя. С виду она была похожа на мужчину, причем очень даже. Но красивая. А походка, манера разговаривать— точь в точь мужчина! Она, конечно, добилась своего. Я отдалась. Относилась она ко мне очень хорошо. Я была для нее как ее ребенок. И были мы с ней вместе около четырех месяцев. Потом очень тяжело было расставаться. Привыкла, привязалась. Появились чувства. Казалось, что без нее я уже не проживу. Может быть, это покажется диким, но я ее полюбила. Она так преподнесла “постель”, что мне показалось, что мужчина, будь он хоть Алэн Делон, не был бы мне нужен.

— А потом, когда вы расстались, было что-нибудь подобное?

— Конечно. Втянулась в это. Стала необходимой такая жизнь. Любовь— она бесконечна. Мы ведь здесь ограничены в ласке. Одной находиться очень тяжело. Хочется найти в ком-нибудь расслабление. Вот и живешь... Раньше все это было для меня дико, а сейчас— в порядке вещей.

— Бывает так, как раньше у рыцарей, какие-то знаки внимания?

— Цветочки летом с клумбы срываются и дарятся. И этот цветочек цепляется за бирочку и вешается на шею, девочки носят веночки. А “мальчики” стараются принять натуральный вид мальчика, подстригаются, у них меняется походка, становится грубее, и даже манера разговаривать (жаргон).

— Есть ли на малолетке семьи?

— Да. Одной, конечно, трудно, и там тоже живут семьями. А в семье несколько человек, бывает и до пяти, они питаются вместе, однохлебки. У них все общее, то есть общак. И любой грев— общак. Больших семей не очень много. По два человека дружат— это в основном из тех, которые забитые.

У меня в Рязани была однохлебка, Наташа. Мы покушаем с ней и снова разбегаемся. У нее очень сильный был характер. Она была чуть старше меня, а я ее уже считала взрослой. Из разряда неподдающихся. Обладала своим четким “я”. Она никуда не совалась, но уважением пользовалась, потому что пела и играла на гитаре. Там пользуются авторитетом такие, которые могут что-то. Я с ней разговаривала, и она меня просто понимала. Мы с ней разговаривали о свободе, она мне свое, а я — свое; потом стали кушать вместе.

Когда это случилось— преступление, Наташа не верила, говорила: “Ирка никогда не могла такое сделать. Даже со всеми переругалась, доказывая то, что я бы никогда не решилась и что я не способна была сделать это преступление.

— Ирина, я из прежнего разговора с тобой не совсем понял одно выражение— “крутиться в толпе”.

— Это выражение такое в Томске было. Там крутятся не семьями, а толпами. Ну, а крутятся как? “Толпа” — это 5-6 человек. До 10-ти бывает. Ну, там у каждой еще своя подружка, плюс к этому. Вот они и крутятся, объединяются, значит. Кто что вырулил— все в общий котел. На сигаретах— это постоянно практикуется. Кто-то имеет своего “крюка”: там работают на стройке, строят школу и знакомятся с вольными. От них что-то кому-то выгорает, но перепадает-то всем. Я лично сама имела такого “крюка”. У меня был такой “дядечка”, который меня подогревал.

— За что-то?

— За просто так! Он носил мне сигареты. Если у меня есть деньги, то он мне на все эти деньги купит что-то и втихую принесет.

— Живые деньги в колонии были?

— Были. Ходили по колонии. Правда, не часто и не в крупных суммах. Ну, так— по пять рублей.

— А где доставали?

— Некоторые воровали у вольных. Такое было и есть. Если узнают— наказывают. И администрация, и осужденные сами, бывает, срываются. Если у добренькой учительницы, например, украл кто-то, то срываются, а если у противной, или той, которая недолюбливает нас — это в порядке вещей.

— В Томске были деревенские?

— Были и деревенские, но они в основном тихенькие. Для них колония совсем непривычна.

— А в “толпе” они поддерживали друг друга, выручали, встречали из ДИЗО, например?

— Встречать— встречали, доставали таблетки, собирали какой-то подарок человеку на выход. Кормили чем-нибудь вкусным с отоварки. Это делается в каждой толпе, заведено так.

VIII.

— Бывает ли такое, что принуждают к сожительству?

— Бывает и такое, хотя и редко. “Он” может нагло заставить, может побить и заставить, может просто уговорить и заставить— всякое бывает. Может даже унизить и, таким образом, близости добиться.

— К тем, против кого было совершено такое насилие, отношение в колонии как-то меняется?

— Конечно, ведь знают, что она “задрочка”, “опущенная”. Ее могли побить за что-то, вломила она кого-то, к начальнице пошла жаловаться. Унизят, а считается...

На взрослой зоне на них как-то не обращают внимания. Знают все, что она грязная, грязнуля, “машок”,— и все. И живут они сами по себе. А на малолетке могут подойти и плюнуть на нее. Там их вообще не считают за нормальных девчонок. Есть разница в отношении...

— Кто осуществляет расправы, над нарушителями, “крысами, например?

— Активисты, у них полные права на все. Они сами и исполнители. Как я заметила, всегда, когда в руки дается какой-то портфель— и это везде,— человек как-то возвышается. Если раньше от нее никогда ни мата, ни ругани не было слышно, то теперь она начинает “гарцевать” в полном смысле слова: “Я такая-то, а ты никто, и ты обязана мне подчиняться, иначе я пойду, пожалуюсь начальству, и тебя накажут”. Она, в первую очередь, услужлива для начальства. Она во все дырки суется, все ей надо знать, принимает во всем участие.

— А как к ним относится администрация?

— Также, как и к остальным. Администрация нас не разделяет. Это сами осужденные — воспитанники — так реагируют. Осужденные борются с “машками” таким вот образом. Для начала скажут: “Иди, вымойся, приведи себя в порядок. Не ходи такой!” Если она не поняла, то уже каждый вечер санрейд специально проверяет у нее плавки. Это так заведено. И если окажутся грязными, а ее уже не раз замечали в этом, штаны ей одевают на голову и пускают по всему отряду. Чтоб было стыдно. А на некоторых вообще не обращают внимания уже. Они вовсе ничего не понимают. Про них говорят: “Как была ты “машок”, так и останешься!”

— И администрация знает о таких мерах “перевоспитания”?

— Знает, но никак на это не реагируют. Считают — пусть с ними расправляются сами осужденные.

— Какие у малолеток отношения с администрацией?

— В Рязани я один раз была у начальника — и все. Администрации там вообще не видно, а все делается руками актива. А в Томске, например, администрация руки распускает очень часто. На моей памяти это происходило раза три.

Прямо на линейке разрешают кричать всем на одну. Это в порядке вещей. Считают, что это учит, что человеку будет стыдно,— я это понимаю так. Отрядница стоит тут же, вроде говорит, чтобы не шумели, но это бесполезно.

— Могут потом побить?

— После линейки могут. А на линейку могут выставить за любое нарушение. Допустим, у кого-то была драка — их выставляют и начинают пропесочивать: так делать нельзя и т.д. И каждый может кричать, оскорблять.

— Но ведь и каждый может оказаться в подобном положении, да?

— Конечно. Вот именно. Но они друг перед другом хотят показать, что тоже могут высказаться. И человек при этом может воспользоваться случаем, если когда-то был какой-то скандал, ссора— вспоминается все сразу.

— За тройки и за двойки наказывали?

— Да. У меня были трудности с математикой, мне этот предмет всегда давался плохо. Я тройку получу, значит, со всего отделения снимаются баллы. Там же бальная система, и при накоплении нарушений за неделю снимается столько-то баллов. Если это отделение на последнем месте, оно уже в кино не идет. Наказывается полностью отделение.

После линейки было что-то типа бойкота — со мной не разговаривали, как-то косились. Это не сразу забывается. Ведь на тебя кричат, а ты, ошарашенная стоишь и ничего толком объяснить не можешь. У них, кто кричал, забывается, может, и быстро, а я, когда на меня так наорали, не могу это сразу вычеркнуть из памяти. И у меня тоже стала проявляться какая-то злость, чего кричать-то, когда каждый может оказаться на том же месте. Кто как воспринимает, а мне очень тяжело забывалось это. И нарушения-то смешные— сапоги не почищены. Но у меня первое время и щетки не было, тем более никого знакомых, полное одиночество. А пойти попросить щетку у активистки, я не пойду, потому что я новенькая и она или не даст, или облает, что надо иметь свою.

Отряд в Рязани держится на активистах, и нарушителей там сгибали. Могли там устроить темную и другое. Отряд наш занимал всегда первые места: на коечку не сесть. Обязательно маршировать, обязательно выходить на зарядку. И за этим за всем смотрят активисты, — обязательно надо выполнять все их требования. Надо вынести мусор — значит новенькая. А почему я? Может, я не хочу, почему же я должна выносить, раз новенькая.

Все отделения боролись за вымпел, за звание лучшего отделения в отряде, за звание лучшего отряда. Такие соревнования постоянно идут. Если бригада на первом месте, то в кино отпустят, а если нет, то лишают кино. Особенно, если на последнем месте. И это объявляется: такая-то бригада лишается просмотра кино. И когда лишали, начиналась настоящая грызня в отряде: “Вот ты и ты, такая-то, это все из-за тебя, ты приносишь в отряд нарушения, а мы хотим смотреть фильм…” И все в таком духе! Линейка проходит каждый день. Если нет начальника отряда, то проводит актив, а то она сама вместе с активом.

Весь отряд выстраивается вдоль по стенке по два человека в ряд. Напротив— актив. И вот они начинают зачитывать нарушения, выставленные отряду. Тех, кто их принес, вызывают вперед и начинают прочищать. Если кто-то возмущается, начинают успокаивать: тише, тише! Но вообще-то кричат активисты, пока им не надоест. Подсчитывают баллы,— и редко когда нет нарушений. В каждом отделении есть такие, что сами ходят и жалуются, докладывают: дескать, вот эта сделала так-то, а это— то-то. И вот на линейке это все разбирают. Кричат, орут, оскорбляют всяко, пока самим не надоест. Тогда принимаются за следующую, опять разбирают.

— Как ты думаешь, что следует сделать, чтобы изменить такие порядки на малолетке?

— Туда надо очень хороших воспитателей-педагогов, которых интересовала бы каждая судьба. А на малолетке администрации, в основном, на все наплевать — они только карают за нарушения. А ведь надо добиваться того, чтобы человек понял. Но этого нет.

— Встречался ли тебе за весь твой пятилетний срок хоть один хороший воспитатель?

— Да. Но это уже в ИТУ, на Пролетарке (женская колония общего режима в Перми— В.А.)— я поднялась с Томской малолетки туда. Меркушева Людмила Федоровна. Она в первый же день со мной познакомилась, дала понять, что будем налаживать отношения. Говорит: “Я твое дело читала и характеристику. Давай будем с тобой перевоспитываться”. Я так это восприняла… впоследствии даже не могла ей нагрубить, нахамить. Если у меня бывали нарушения, я уже не могла стоять с гордо поднятой головой. Мне было перед ней стыдно. Она говорила со мной: о доме, о моем преступлении… обо всем на свете. Вот тут и началось, что называется, мое перевоспитание… в душе. А может я взрослеть начала.

Потом Людмилу Федоровну убрали. Теперь она работает в детской комнате милиции— инспектором по делам несовершеннолетних. У нее я пробыла год с лишним. Нарушения у меня тогда были мелкие, она старалась меня не наказывать. Вообще она к молодежи относилась не то, что “карать, карать и карать!”— сажать в ШИЗО, ПКТ... Нет. Она старалась поговорить, чтобы до человека дошло. Раз поговорит, второй поговорит. Если видит, что бесполезно, тогда уже наказывает. И то старается наказать помягче... А на малолетке таких воспитателей мне не встречалось...

Copyright © Центр содействия реформе уголовного правосудия. All rights reserved.
Использование материалов сайта без согласования с нами запрещено.
Комментарии и предложения по оформлению и содержанию сайта: sodeistvie08@gmail.com

  Rambler's Top100      

  Яндекс цитирования