Неужели все будет опять бесполезно?
А.Борисов
Версия
для печати
Недавно мне попалась на глаза дореволюционная книга
с вполне типичным для XIX века названием — “В мире отверженных” [1] . Ее автор, некто Л.Мельшин, из дворян, на протяжении двух 300-страничных
томов обстоятельно описывает подробности своей каторжной
жизни. Не думаю, что книга эта была чем-то для того
времени уникальным. Нам известны “Записки из мертвого
дома” Ф.М.Достоевского, написанные 30-ю годами раньше,
сахалинские записки А.П.Чехова. Тема интереса к народу
и его страданиям была тогда популярна и не одна сотня
людей из высшего общества по причинам политического
характера смогла в те десятилетия лично ознакомиться
с прелестями каторжного быта. Думается, что и книга
на подобную тему выходила не одна — можно не искать
специально, но на слуху упоминающиеся позднейшими авторами
еще нескольких имен тех, кто писал о заключении.
|
ШИЗО в одной из колоний Краснодарского края,
лето 1998 г.
фото Ю.Афонина
|
Тем не менее, книга эта нас (сотрудников Центра содействия
реформе уголовного правосудия) удивила, и тому было
несколько причин. Много лет мы занимаемся изучением
тюремного мира России. Наш центр, созданный в 1988 году
бывшим политзаключенным Валерием Абрамкиным, начал свою
деятельность с попыток социологического и этнографического
осмысления реалий современной тюремной жизни. За несколько
лет было собрано огромное количество писем и интервью,
были изданы первые обобщающие сборники материалов, сопровождаемые
первыми комментариями и выводами авторов. В работе принимали
участие и профессионалы от социологии — здесь следует
прежде всего упомянуть В.Чеснокову. Работал тогда с
нами и В.Белановский. Однако многое из собранного так
и не было издано, и вскоре — уже в начале 90-х — работа
постепенно переключилась на “борьбу с реальностью”.
Многих тогда опьянили открывшиеся возможности перемен,
и в этих переменах нужно было участвовать. Немало внимания
потребовала и появившаяся еженедельная радиопередача
“Облака”. Вышло так, что основное поле деятельности
организации сместилось в область политики и журналистики.
Это вовсе не было тупиком, потраченные усилия принесли
свои плоды. Кроме того, все это время мы не переставали
собирать материалы и осмысливать их. Но времени, чтобы
делать это систематически, больше не было.
Поэтому знакомство с книгой, написание которой когда-то было определено сходными
мотивами, было для нас сюрпризом. Сюрпризом приятным, ибо автор не только обладал
определенным литературным талантом, позволившим ему сделать целый ряд живейших
зарисовок тогдашней жизни, но и некоторой моральной интуицией, постоянно толкавшей
его к анализу и размышлению, благодаря которым книга и стала возможной. Сами
мы в свое время положили в основу своих исследований рассказы политзаключенных,
поскольку именно эти люди могли рассказать о своей жизни в тюрьме более развернуто.
Среди других интервью, собранных нами, самыми информативными оказались беседы
с авторитетами, а из оставшихся рассказов — жизнеописание главпетуха
[2] и интервью с опальным прокурором — все это люди, проявившие большую
степень интеллектуальной самостоятельности, которая и позволила каждому из них
достичь своего статуса.
Иными словами, перед нами вдруг оказалась книга “тогдашнего авторитета”, к
тому же это было куда более подробное свидетельство, чем любое отдельно взятое
из имевшихся у нас современных свидетельств.
Как жаль, подумал я, что не нашел времени разыскать эту книгу раньше. Помнится,
в одной из поездок, тюремное начальство пыталось пристыдить меня за употребление
тюремных понятий. Вы на каком, дескать, языке говорите, когда произносите слова
“красная”, “черная” зона и прочие. Это видите-ли, не русский язык. Я отлично
осознавал тогда, что здесь пытаются искоренить некоторые вещи с помощью уничтожения
их названий, и на этот выпад отреагировал тем, что сказал: мой язык — современный
русский. Так по крайней мере я отстоял право называть вещи своими именами. Но
оказывается и реалии-то, ими обозначаемые — вовсе не только современные, пусть
раньше у них и не было этих названий. Одним из излюбленных методов борьбы старосоветского
МВД с тюремными понятиями [3] являлось опровержение легенд
о давности воровских традиций. Дескать, не было ничего такого и все эти россказни
— дурная тюремная романтика, которая выгодна лишь кучке возвысившихся авторитетов.
Эта тактика жива и сейчас.
Нельзя сказать, что тюремное начальство совсем не право, поскольку каждое поколение
приносит с собой свое особенное “возрождение традиций”, и в этом поддержании
традиций сплетаются самые разные мотивы, в том числе и, конечно, грязные. Одним
из самых серьезных открытий, сделанных Валерием Абрамкиным и Валентиной Чесноковой
ведь именно и является обнаружение одного из таких возрождений, произошедших
в советской тюрьме в 60-е годы, когда все сколько-нибудь известные воры в законе
были вырезаны или отошли от дел. Правда мотивы на сей раз вряд ли следует признавать
грязными. Приведу цитату:
“Как мы уже говорили, влияние блатных, воров в законе,
на основную массу заключенных к концу 50-х годов было
весьма незначительным. В несколько раз (по некоторым
оценкам, на порядок) уменьшилось после кровавой междоусобицы
и “ломок” количество воров в законе. Упорствующих
“законников” отправляли в специальные тюрьмы, заводили
на них новые уголовные дела, обрекая, по сути, на пожизненное
заключение. Новые правила, введенные в 1961 году, предусматривали
еще ряд мер, которые должны были привести к окончательному
исчезновению блатных в сообществе заключенных. Вводилось
раздельное содержание различных категорий осужденных,
и теперь рецидивисты не могли оказаться вместе с впервые
угодившими за решетку, а совершившие тяжкие преступления
— с теми, кто был арестован за незначительные или легкие
правонарушения. Родилось понятие “отрицательно настроенные
осужденные” (или “отрицалово”). Отрицалово выявлялось
не только по каким-либо конкретным действиям, расцененным
как “противодействие администрации”, “уклонение от общественно-полезного
труда” и т.п., но и по донесениям информаторов оперслужбы,
которая тщательно выискивала всех сочувствующих воровской
идее и ставила соответствующие отметки в их личных делах.
“Отрицательно настроенных” также старались держать отдельно
от остальных, в специальных тюрьмах или во внутрилагерной
тюрьме (БУР, ПКТ). По-видимому, во многих регионах
…это давало определенные результаты. Старые работники
ИТУ утверждают, что в первой половине 60-х в
обычных колониях настоящий блатных не было... Но с середины
60-х годов в большинстве колоний утверждается новый
неформальный порядок, в котором блатные начинают играть
все более значительную роль. А еще через 20-25 лет и
в открытой печати как о весьма заметном явлении начинают
писать о ворах в законе.
Парадокс заключается в том, что попытка “поставить на путь исправления” (т.е.
включить в секции, сотрудничающие с администрацией)
поголовно все население ГУЛАГа привела к росту
влияния уже почти уничтоженных воров в законе.
Несмотря на многолетнюю борьбу с идеологией криминальной
субкультуры, именно она сейчас составляет основу тюремного
закона. “Вставшие на путь исправления” (или, согласно
лагерной терминологии, козлы), люди, открыто
сотрудничающие с администрацией, как и воры в законе
— это теперь весьма небольшие прослойки. Основная же
масса заключенных оказалась между ними и сориентировалась,
наконец, все-таки на блатных, а не на козлов.
То есть не на сотрудничество с администрацией” [4] .
Теперешнее тюремное начальство в своем опыте опирается самое раннее на период
70-х годов, а большая часть из работников МВД (а потом Минюста — тюрьмы несколько
лет назад были переданы другому министерству) знала тюремную Россию лишь с начала
90-х. И многие из них действительно знакомы с тюремным сообществом отнюдь не
с лучшей стороны. Поэтому в их словах была определенная правота. Но даже теперешняя
ситуация с тюремным законом вовсе не так тривиальна. В советские времена заключенные
отправлялись на отсидку далеко от родных мест, срок свой они могли отсидеть
в двух и более местах — советский ГУЛАГ систематически тасовал и перемещал свой
“спецконтингент” [5] , способствуя
большей однородности нравов и порядков. К концу 90-х образовалась иная практика
— регионы стали отсылать своих сидельцев в другие места преимущественно лишь
в тех случаях, когда в самой области или крае не было колонии соответствующего
режима. Остальная масса заключенных отбывала свой срок неподалеку от дома, и
только города-мегаполисы вроде Питера и Москвы продолжают сеять своих “клиентов”
по всей стране. Способ смешивания людских масс приобрел иной характер — теперь
внешняя миграция вольных людей просачивается в нутро тюрьмы. А миграция эта
включает и перемещение людей внутри разных бандитских тусовок. Так что на фоне
быстро образовавшихся местных тюремных традиций (каждый УИН теперь — относительно
отдельная вотчина) универсальным и связующим элементом стали мигранты, в том
числе залетевшие по недоразумению в тюрягу “братки” (как известно в 90-е многим
из них вполне удавалось избежать заключения). И братки эти, надо сказать, часто
приносили с собой под маской “понятий” совсем иные жизненные устои — вовсе не
те, что образовались в 60-е годы и так упорно вытравливались советской властью
в 80-е с помощью системы крытых тюрем — печально знаменитых “Лебедей”. Образно
это можно представить так, что малолетка (подростковая колония) заполонила собой
всю тюрьму. А на малолетке, как неоднократно уже писалось, все то, что почитается
на взрослых зонах, как закон, вырождается в дикий и нелепый внешний ритуал —
почитается буква, но не суть.
Все это, однако, не означает, что в тюрьме некому было их встретить. Но так
уж сложилось, что в 90-е многие из старых воров были убиты, а вновь коронованные
часто никогда не сидели, так что размывание тюремного закона малолеткой происходило
и по причине утраты самой основы их морального превосходства — умения жить в
стесненных условиях тюрьмы и умения жизнь эту разумно организовывать. Авторитеты
рангом пониже и остальные заключенные, помнящие старые понятия, сумели их сохранить
лишь в тех регионах, где сама администрация оказалась либо слабее, либо мудрее.
Мы знаем несколько таких регионов, но тот, который я упоминал, был явно не из
таких.
Поэтому развенчивая правильные понятия, эта конкретная тюремная администрация
занималась вовсе не только регистрацией некоторого положения вещей, она это
положение вещей пыталась оправдать. И будь у них историческая память подлиннее,
они иначе б аргументировали свою позицию. Цитирую книгу:
“Бродяги, вообще, являются сущим наказанием каждой партии. Это люди по преимуществу
испорченные, не имеющие за душой, что называется, ni foi, ni loi, но они цепко
держатся один за другого и составляют в партии настоящее государство в государстве.
Бродяга, по их мнению,высший титул для арестанта: он означает человека, для
которого дороже всего на светеволя, который ловок, умеет увернуться от всякой
опасности, уйти от всякой кары. В плутовских глазах каждого бродяги так и написано,
что какой, мол, он непомнящий!... Каторжная часть партии, особенно в Западной
Сибири, где бродяги составляют большинство, находится обыкновенно в загоне;
их меньше, они бесправнее, запуганнее, на них, как бы по преимуществу, лежит
печать отвержения, даже с арестантской точки зрения: не сумел, мол, выкрутиться!
А то и еще хуже: за сухари продал себя!.. Уважением пользуются только “вечные”,
да те, про которых наверно знают, что они уже не в первый раз идут и опять сумеют
„сорваться". Но вообще каторжная часть партии, по преимуществу, зовется
презрительным именем “кобылки” (сибирское название саранчи) и “шпанки” (стадо
овец). Положительно отказываешься иной раз верить тому, что рассказывают о проделках
бродяг в тюрьмах и по дороге, а между тем не верить нельзя — это неприкрашенные
факты. Бродяги-царьки в арестантском мире, они вертят артелью, как хотят, потому
что действуют дружно. Они занимают все хлебные, доходные места: они — старосты
и подстаросты, повара, хлебопеки, больничные служителя, майданщики, они все
и везде. В качестве старост, они не додают кормовых, продают места на подводах;
в качестве поваров, крадут мясо из общего котла и раздают его своей шайке, а
несчастную кобылку кормят помоями, которые не всякая свинья станет есть; больничные
служители — бродяги морят голодом своих пациентов, обворовывают и часто прямо
отправляют на тот свет, если это оказывается выгодным...
Впрочем, в последнее время бродягам, слышно, сломили рога. Больше всего подкосил
их Сахалин, поглотивший в свои недра тысячи беспаспортного люда; сыграли роль
и вообще более строгие узаконения относительно бродяжества. Прежде бродяг судили
на поселенье, где бы их ни арестовали, но с 1878 года на поселенье судят только
арестованных в российских губерниях, а всех остальных — в каторгу. Из каторги
же сотни и тысячи пересылаются на Сахалин. Ряды бродяг сильно стали редеть —
особенно бродяг старых, закаленных в боях, строго следивших за неуклонным соблюдением
старинных арестантских законов. К этому нужно прибавить, что тюремные условия
изменились: начальство начало вмешиваться в артельные порядки арестантов, в
их интимную, внутреннюю жизнь, став при этом решительно на сторону каторжан;
во многих тюрьмах бродягам прямо запрещено занимать какие бы то ни было артельные
должности. Стала и каторжная кобылка поднимать голову. В томской пересыльной
тюрьме, где собирается иногда до 3,000 арестантов, несколько раз происходили
страшные избиения бродяг. В одной такой бойне их было убито и изувечено, говорят,
до пятидесяти человек. Новый дух, проникающий в тюремный мир, производит общее
разложение и падение старинных арестантских обычаев и нравов. Много исчезает
симпатичных, но еще более безобразных сторон. Сухарника (сменщика), изменившего
своему договору, прежде обязательно „пришивали", если не в одной, так в
другой тюрьме; убивали также того, кто „засыпал" (уличил) товарищей по
делу, всех „язычников" (доносчиков). В той же томской тюрьме в прежние
годы чуть не каждую ночь случались убийства, и из тюремного колодца нередко
вытаскивали трупы пропавших перед тем без вести арестантов. Но всему тюремному
миру, начиная от Киева вплоть до Владивостока, ходили бывало „записки",
указывавшие на преступления какого-нибудь арестанта против обычного права и
настаивания на его „прикрытии". Существовал даже арестантский закон — казнит
смертью „язычника" по получении на его счет семи подобных записок.
Теперь бродяги начинают вести себя смирнее и, когда видят неустойку в какой-нибудь
словесной стычке с каторжными, только скрежещут зубами и говорят, отходя прочь:
„не те времена... новый род!.."”
Очень знакомо, не правда ли? И ведь в самом деле, не устраивай тюремные власти
время от времени своеобразную “уборку”, то что же бы было в тюрьмах? Так, может,
мои оппоненты все же правы?
Однако как вам описание тогдашних “маляв” [6] ? Что же за извечная сила правит в мире и неужели у нас в России
НИЧЕГО НЕ МЕНЯЕТСЯ?
Продолжу цитировать:
“Меня назначили на Шелай, в совершенно новенькую, только что отстроенную тюрьму,
вмещавшую не больше 150 человек. Рудник, к которому она принадлежала, долгое
время заброшенный, теперь только что возобновляли. Доходов от него в течение
многих и многих лет нельзя было ожидать, так как требовались огромные предварительные
работы для осушения старых шахт и выработок; устраивая эту маленькую тюрьму,
начальство имелов виду, главным образом, произвести опыт образцовой каторжной
тюрьмы, наподобие заграничных. В последние годы, слышно, во всей Нерчинской
каторге заведены те же порядки, какие были при мне в Шелаевской или, как говорили
в просторечии, в Шелайской тюрьме; но в то время, когда их только что заводили,
они являлись для арестантов страшилищем, как что-то новое, никому еще неведомое”.
Далее идет описание прибытия в тюрьму:
“- Смир-р-но!! Шапки до-л-лой!!-крикнул, Бог весть откуда взявшийся, надзиратель.
Команда эта была так неожиданна, что непривычная к ней, утомленная шпанка растерялась
и далеко не скоро и не единодушно сняла шапки.
- Эт-то что?! — крикнул штабс-капитан, стуча тростью о землю, — не слушаться
команды?
- Виноваты, ваше благородие, — проговорил кто-то из арестантов, — по неопытности,
ей-Богу, по неопытности.
- Заморилась, вишь ты, кобылка, — подтвердил другой.
- Молчать!!
Все стихло. Ни одни кандалы не звякнули, ни один вздох не раздался. Все держали
в руках шапки. Даже конвой стоял, как-то особенно прямо вытянувшись.
- Шапки надеть, — сказал начальник смягченным голосом.
- Накройсь! — командовал надзиратель. Все, точно осовелые, неспешно накрылись.
- Вот что! — заговорил Лучезаров, подступая к нам ближе и все так же тяжело
опираясь на свою костяную трость с медным набалдашником. Голос у него был тихий
и как будто утомленный, но на пространстве ста сажен был бы слышен полет мухи
— так тихо было кругом. — Вот что. Слушайте внимательно. Вы вступаете в ворота
тюрьмы, в которой до вас ни одного арестанта не было, тюрьмы, в которой действуют
особые правила. Да, особые правила (голос начал повышаться)! Многие из вас,
быть может, не первый уже раз попадают в каторгу, не в первую тюрьму входят.
Они вспоминают, пожалуй, пословицу, что новая метла всегда чище метет, но не
надолго ее хватает; что только первые дни будет здесь строго, а потом все пойдет
тем же порядком, как и везде, явятся и карты, и водка, и майданы, и Иваны, и
даже сухарники. Выбросьте из головы эти глупости. Я буду непопустительно строг
и никогда не устану исполнять данные мне свыше инструкции. Буду справедлив,
но строг. Больше строг, чем справедлив! Помните, ни на минуту не забывайте того,
что вы каторжные, лишенные всех прав, в том числе и права на доверие. Знайте,
что одному надзирателю я поверю скорее, чем семистам арестантам. За праздность,
леность, грубость, ослушание, за малейший проступок я буду карать. Скажу вам
прямо: я не большой поклонник плетей и розог, так как хорошо знаю, что для таких
артистов, как вы, они нипочем. Нет, я буду бить вас по более чувствительным
местам. Кроме сурового содержания в карцере, на хлебе и воде, в кандалах и наручнях,
даже на цепи, если понадобится, я буду лишать виновных скидок и отдавать под
суд”.
Позволю себе процитировать больше. Теперь описание первой кормежки:
“ Я лег на нары и отвернулся к стене. Но дележка была уже окончена; арестанты
бросились разбирать свои порции. Голод, как говорится, не тетка, и, прождав
некоторое время, я тоже подошел взять свою долю. Меня удивила ее скромная величина:
счетом было ровно пять кусочков мяса, каждый с наперсток величиною, и из этого
числа половина состояла из неудобных для жевания сухожилий. Я полюбопытствовал
спросить, столько ли дается мяса в других рудниках.
— По закону везде одно и то же полагается, — отвечал словоохотливый Гончаров:
— только... это уже от нашего брата зависит, чтоб все, что полагается, до рта
доходило. Это еще хорошая вот порция: раз, два, три, четыре... Что — же! шесть
кусочков у меня. Это еще слава Богу. В нерабочий день можно быть сытым. В других
тюрьмах, где нашей кобылке полная воля дана, поверите-ли, такой порции и в светлый
христов день не получите!
— Почему же так? Коли там ваша воля, значит, начальство там уже не обманет
вас?
Все засмеялись над моей наивностью. Гончаров тоже хихикнул и помолчал немного.
— Как вы судите по-робячьи! — сказал он, наконец: — да наш брат, кобылка,
хуже начальства. Начальство-то у меня не украдет, потому я сам мошенник, а свой
украдет. А не он у меня украдет, так я у него. На то мы и мошенники.
— Кто же мясо крадет?
— Кто!.. Да разве там мало причендалов, на кухне-то. Староста, повара, дневальные,
костогрызы...
— Это что за костогрызы?
— Которые кости грызут: жиганы, которые проигрались и есть нечего. Порцию-то
свою иной за месяц вперед спустит — Ну, и толчется в кухне, когда мясо крошат.
Иваны тоже у старосты и у поваров покупают.
— А как же я слышал, будто у арестантов строго преследуется воровство в тюрьме,
у своего брата?
— Это точно. Самым последним человеком тот считается у нас, кто у своих же
ворует — табак там, али сахар. И помни: ежели поймают вора в тюрьме, до смерти
заколотят! Я сам всю жизнь вором был, чего таиться? Первой степени подлец и
разбойник был; ну, а в тюрьме... Тут я честный человек и морду тому поколочу,
сукиному сыну, кто скажет, что я вот хоть с-эстолько украл когда у своего брата
— арестанта!
— А разве не такое же воровство — красть у артели мясо?
— Нет, это разные вещи! У нас это воровством не считается.
— Какое — же это воровство? — подтвердил Чирок с видом глубокого убеждения:
— тут с общего согласу. В старосты на поправку идут... А то из-за чего же и
стараться? Артель с тем и выбирает. Никакого тут воровства нету.
— Вестимо, нету, — хором проговорила вся камера. Один Гончаров, как показалось
мне, хитро посмеивался, куря свою трубку. Меня заинтересовала эта странная арестантская
логика.
— Да ведь сами же вы жалуетесь, — сказал я, — что казенный обед в других тюрьмах
настоящие помои? Ведь этак нельзя жить целые годы: замрешь!
— Там не замрешь! — отвечал мой собеседник: — там у кажного есть деньги. Там
я к казенной-то баланде за грех считал и притронуться. И баланду, и кашу в Покровском
у нас целыми ушатами надзирательским свиньям относили.
— Хорошо, если есть старательские, — не унимался я: — но не во всех ведь рудниках
они есть, да и работать там могут только самые сильные.
— Да разве только старательские одни! Вы нашего брата еще не знаете, вы, как
дите малое; все-то вам разжуй да в рот положь...
— И то еще скажете: ложь! — срифмовал Железный Кот.
— У нас много доходных статей, и каждый может найти свою точку. Кто в карты
выиграет, кто на стрёме постоит, надзирателя покараулит и за это тоже свою долю
получит; кто водкой торгует, кто из семейных пирожками, молоком, кто карты у
себя держит. Да, Боже ты мой! Мало ли сколько изворотов найдет смекалистая башка!
Прачка — тот полотенце мне выстирает, я ему заплатить сколько-нибудь должен,
потому это не казенная работа. Другой болезнь какую-нибудь измыслит себе, в
больницу ляжет: молоко иди мясо продает за несколько дней, вот на табачишко
и есть. А проигрался в пух и прах — казенную вещь можно спустить. Ну, конечно,
шкурой иногда платиться приходится: так ведь это тоже нашему брату, что в бане
попариться... Ха — ха — ха! Еще в пользу идет — кровь разгоняет... Таким вот
манером и живут. Есть, положим, в тюрьме двести целковых — они так и идут из
рук в руки колесом, не залеживаются долго у одного. Все на них и кормятся”.
Тут же после обеда начальник тюрьмы (Шестиглазый) выстраивает арестантов:
“Шапки опять пустились на головы. Минуты две Шестиглазый стоял и безмолвно
оглядывал арестантов, которые были ни живы, ни мертвы.
— Вот что, — начал он повелительным голосом. — Сегодня, с моего дозволения,
вы выбрали общего старосту, поваров и других артельных служителей. Пускай они
знают (да и вы все знайте!), что я не потерплю в моей тюрьме воровства. За каждый
случай замеченного мошенничества в кухне, в больнице или на другой артельной
должности я буду отдавать виновных под суд. Не говорю уже о том, что воровать
у своих товарищей даже с вашей арестантской точки зрения позор и стыд. Знайте,
сверх того, что, кроме отпускаемых на котел казенных продуктов, я ничего пропускать
в тюрьму не буду. Чай, сахар и табак можете выписывать на свои деньги только
один раз в неделю и не больше, как в назначенных мною размерах на одного человека.
Никаких майданов я не допущу. Частных улучшений пищи также не дозволю. Не дозволю,
чтоб одни жили лучше или хуже других! Другие тюрьмы мне не указ. Шелайская тюрьма
— образцовая каторжная тюрьма, и я хочу, чтоб она не на бумаге только была каторжной.
Каторжный режим, по моему глубокому убеждению, должен быть также и пищевым режимом.
Впрочем, если кто хочет, может отдавать свои деньги на улучшение пищи для всей
тюрьмы. Надзиратели, разводите арестантов по камерам”.
Надеюсь, вы поняли, почему я так долго цитировал. Опять все подозрительно знакомо,
не так ли? Не правда ли, несмотря ни на что, Лучезаров-Шестиглазый вызывает
у нас симпатии? Каждому из нас доводилось встречаться подобными людьми пусть
не в тюрьме, но в армии или в среде чиновников. У нас ведь время от времени
случаются где-то люди, имеющие прогрессивные взгляды. Стремящиеся эти взгляды
отстоять. При этом в этих людях заметна человеческая теплота, это не "машины
духа", добивающиеся своего во что бы то ни стало.
|
Заключенные Томской колонии общего режима, декабрь 2001 г.
фото А.Борисова
|
И как, однако, знакома эта ситуация обновления! Ведь
тому же Лучезарову здесь противопоставляется некто Разгильдеев
— зверь в человеческом обличье, правящий каторгой в
прежние годы. К тому же явно утверждается, что шелайская
тюрьма — опытный полигон, модель, которая станет для
все остальной каторги образцовой. Любители дореволюционной
России непременно пустят при этом слезу и скажут о прогрессивности
российских реформ конца 19 столетия. Кто-то также, наверное,
проведет параллель с сегодняшним днем — вот, дескать,
опять взялись за ум, возрождаем лучшее.
Но я не зря процитировал так много, и внимательные читатели давно уже успели
обратить внимание и на некоторые несуразности в образцовой тюрьме. Да, старосты
воруют из общего котла. Да, Лучезаров — это стремится преодолеть. Но по свидетельству
самой "кобылки" — именно кобылки, которую бродяги очевидно объедают
— на казенной баланде не проживешь, а если запрещается своя еда — то новые порядки
означают существенное ухудшение жизни в тюрьме.
Подобные реформы, кстати, случились и во времена Хрущева. И внешняя логика
реформ тоже, вроде, была благой. Рецидивистов стали сажать отдельно от новичков [7] . Запретили иметь личные деньги в тюрьме. Ввели
ограничения на посылки и свидания. В течение первых лет хрущевского правления
тюрьма действительно была куда более сытным и прибыльным местом, чем воля —
освободившиеся выходили с небольшим капитальцем, бывшие колхозники получали
паспорт и уже не были приписаны как крепостные к родному колхозу. С этим-то
и пытались совладать реформаторы. Они старались сделать тюрьму наказанием, а
не воровской малиной. И эти ограничения были ослаблены лишь вначале 90-х в результате
всероссийского бунта заключенных. Мы привыкли считать хрущевские времена "оттепелью".
Поначалу, это действительно было так, но более поздние годы хрущевского правления
едва ли стоит считать лучше сталинских.
И если смотреть на все это из тюрьмы, то вряд ли виден будет тот вектор развития,
который обычно стремятся начертить. Как бы его ни рисовали: от царя к большевикам,
от Сталина к Хрущеву, от СССР к возрожденной России. Если смотреть на все это
глазами тюрьмы, то перед нами лишь циклы, повторяющиеся с завидной настойчивостью
— время от времени кто-то пытается "навести порядок", но усилия его
вязнут в хитросплетениях жизни и противная сторона — криминальное сообщество
— берет реванш. Был такой реванш и в 30-е годы. Цитирую Александра Сидорова
[8] — обстоятельно изучившего историю проблемы:
"Вся история “воровского ордена” показывает, что исполнение “закона” и
строгое следование “правилам” зависят прежде всего не от самих представителей
уголовного мира, но от условий, в которых вынуждены действовать профессиональные
преступники. А обстановка складывалась явно не в пользу “блатных”.
Во-первых, уголовникам приходилось жить в тех же тяжелейших, жутких условиях
лагерных строек, что и всем остальным заключённым. Разумеется, они, как опытные
старожилы мест лишения свободы, более чем кто-либо другой могли приспособиться
к этим условиям, притесняя другие группы зэков и выбирая для себя лучшее из
худшего. Но выбор был не слишком богат.
Никто не собирался устанавливать для “воров” специальную диету — ели то же,
что и другие. Грабили работяг — это безусловно. Но и с тех взять можно было
немного, только часть пайка. А что тот паёк? Вот для примера. На строительстве
тракта Чибью — Крутая (тяжёлые работы) при выполнении нормы зэк получал в день
1 кг чёрного хлеба (вернее, должен был получать). На остальных работах — 600
— 800 г. При невыполнении норм — 300-400 г. В штрафном изоляторе — 200 г. В
ежедневный рацион буровиков входило 75 г крупы и 11 г жира. Прочим рабочим —
60 г крупы и 8 г жира. Месячная норма мяса — 2 кг. Мясо — только солонина, которая
чаще всего заменялась рыбой. Из овощей — турнепс, редко — кислая капуста. Ни
сливочного, ни растительного масла, ни молочных продуктов заключённым не полагалось.
О посылках и передачах тоже можно было не мечтать.
Во-вторых, лютые чекисты, видя сопротивление “воровского мира”, опять-таки
повели себя жестоко. Без особых церемоний они создавали из “блатарей” так называемые
РУРы — роты усиленного режима. Собственно, такие роты действовали ещё на Соловках
для устрашения тамошних арестантов. Но в период “трудовой перековки” этот опыт
особенно пригодился. РУРы были изолированы от основной массы заключённых и состояли
исключительно из уголовников. Штрафной паёк, холодные шалаши и палатки: хочешь
— вкалывай, обустраивайся, зарабатывай пожрать. Не хочешь — подыхай. Работаешь
— из РУРа переведут в обычную бригаду…
Автор настоящего исследования не может в полной мере согласиться с выводами
Солженицына о том, что якобы все “урки” занимались только тем, что “заряжали
туфту” и нещадно эксплуатировали остальных зэков при полном попустительстве
чекистов. То есть наверняка в конце концов дело к этому и свелось. И быть иначе
не могло. Потому что надо же было чекистам-воспитателям рапортовать о том, что
их старания по “перековке” “блатарей” увенчались успехом! Потому что многочисленные
инструкции требовали оказывать доверие уголовникам-рецидивистам. Потому что
пособия-монографии (например, Иды Авербах, которую часто цитирует Солженицын)
призывали “использовать лучшие свойства блатных” — романтику,
азарт, самолюбие, разжигать классовую ненависть к кулакам и контрреволюционерам.
Однако, прежде чем опереться на “блатной актив”, лагерная администрация должна
была чётко указать уркаганам их место. Да, чекистам надо было опереться на “блатарей”
— но не на “блатарей” независимых, живущих по своим, “воровским” “понятиям”,
а на жуликов, принявших правила игры в “перековку”. Сначала ты обязан признать,
что исправился, стал “новым человеком”. И лишь тогда отношение к тебе будет
особое.
Пока “воровской” мир не понял этих правил и упорствовал, стоя на своём (“я
честный вор, тяжелее кошелька ничего в руках не держал!”), — до тех пор чекисты
гнули его и ломали.
и всё же гулаг 30-х годов — это, конечно, вотчина “блатных”, профессиональных
уголовников. И не только потому, что администрация лагерей делала ставку на
“социально близких” (это отрицать бессмысленно, особенно в контексте официальной
политики государства). Дело ещё и в другом: профессиональные преступники имели
за спиной тюремный опыт, богатые традиции, они были сплочённым “братством”,
которое умело наводило в местах лишения свободы свои порядки и поддерживало
их жестокими и эффективными методами…
Вскоре “воровские” группировки приобретают в лагерях громадное влияние и вес.
К ним и к их лидерам всё чаще обращаются заключённые для разрешения своих конфликтов.
При этом следует иметь в виду, что настоящие, “авторитетные” “воры” избегали
сотрудничества с начальством, не занимали руководящих должностей, не работали
и жили исключительно за счёт других арестантов.
Бригадирские должности, впрочем, занимала “воровская пристяжь”, снабжая “законников”
всем необходимым. Кстати, если уголовник был не “коронован”, то для него не
считалось особенно зазорным и повкалывать — Разумеется, большинство из них не
столько работали, сколько “заряжали туфту”…"
Именно этот описанный здесь реванш и стал отправной точкой, за которой потом
последует сталинское уничтожение воров в процессе "сучьей войны" и
хрущевские реформы.
Вернусь к упомянутому спору с современными тюремщиками. Одним из поводов, к
нему подтолкнувших, была жалоба ВИЧ-инфицированных одной из колоний, жалоба
на то, что их держат вместе с остальными. История этого вопроса не проста. Еще
несколько лет назад во многих местах лишения свободы были волнения по поводу
того, что к ним подселяют инфицированных. Заключенные боялись заразиться. Они
требовали раздельности во всем, вплоть до отдельной посуды для приготовления
пищи и отдельной бани [9] . Руководство
УИНов огородило в некоторых колониях специальные участки, где и стали содержать
ВИЧ-инфицированных. Прошло 2-3 года, и страх схлынул. Теперь стали говорить,
что ВИЧ-инфицированных нужно избавить от статуса изгоев и нужно поселить вместе
с остальными. Наш центр сам способствовал тому, чтобы в некоторых колониях это
произошло. И мы видели успешность подобного опыта.
Однако в этом регионе я столкнулся уже со следующей ситуацией: здесь заключенных
селили вместе согласно директиве сверху. Положение было таково, что остальные
заключенные уже не боялись инфицированных, хоть и не были от такого соседства
в восторге. Большое неудобство от совместного проживания, напротив, испытывали
сами ВИЧ-инфицированные. Поскольку это означало, что они лишились всех ранее
полагавшихся им послаблений. А именно — несмотря на плохое самочувствие и слабость
никто из них не имел права прилечь днем на постель, которая (как на всех на
красных зонах) должна быть аккуратно заправлена. Никто из них не имел права
отказаться от работы, никаких других льгот. В общем, ради удобства в управлении
начальство отменило их особый статус. И, что интересно, аргумент был такой:
избавить ВИЧ-инфицированных от положения изгоев, которое как известно близко
к статусу "обиженных". Ну и конечно (как же без этого!) ссылались
на закон. — Вот пример "прогрессивного реформирования", теперь уже
из современности. К чести других регионов, скажу, что там до такого не дошло.
Почему-то там "закон" не помешал чувству меры.
И вот здесь действительно виден некоторый вектор изменений.
Фигура Лучезарова несмотря ни на что вызовет симпатии не только у интеллигента,
но даже и среди нынешних зэков. Какой-никакой, он все же "настоящий хозяин".
И если он имеет некоторые идеалы, и их добиваясь, создает прежде немыслимые
и уродливые порядки, то хотя бы видно, что делается это искренне. И это совсем
не те благовидные предлоги, которыми прикрывались более поздние реформаторы.
На фоне этих "гуманистов" Лучезаров действительно выглядит лучше.
И беда нашего времени в том, что мы разучились замечать в лучезаровских "идеалах"
дефекты, нам уже не до жиру. Автора "Мира отверженных" еще жутко коробит
обязанность снимать перед начальником шапки. Нас же, сегодняшних, это уже удивляет.
Вообще, удивительно читать эту книгу и встречать в ней первые, "девственные"
оценки явлений, которые позже станут рутиной, и никто уже не будет задумываться,
почему это так, и мы будем устало устранять следствия, не пытаясь искать причины:
"Большинство [арестантов] ...- игроки, жиганы, сухарники, палачи, готовые
превратиться в жертвы, и жертвы, могущие завтра же стать палачами; люди, которые,
как будто нарочно, созданы природой для жизни в каторге, и особенно в ,,пути
следования". Вряд ли даже понимают они, что можно жить иной, лучшей жизнью,
чем этот ад кромешный. Они находятся в вечном угаре и хмелю без вина, в вечной
ажитации и заботе, хотя бы предмет заботы не стоил и выеденного яйца: им нужно,
главным образом, само волнение. Это самый страстный и живой элемент каторги.
Спросите: для чего день и ночь играет вот этот — молодой светлорусый парень
с испитым, бледным лицом и лихорадочно горящими серыми глазами, почти не умеющий
играть и вечно получающий розги за промот казенных вещей, вечно голодающий и,
к тому же, служащий предметом общих насмешек? Вглядитесь в его постоянно озабоченное
лицо, в его, словно, тоскующие глаза — и вы получите ответ. Без карт или водки,
а, может быть, даже и без розог, без чего-нибудь пряного, возбуждающего, жизнь
будет не в жизнь этому раз свихнувшемуся с пути человеку! Из таких-то прожигателей
жизни и выходят так называемые "сухарники" и "вечные тюремные
жители".
Сухарником зовется малосрочный каторжанин или лишенец, соглашающийся за пустое
вознаграждение, за несколько рублей, за красную рубаху (или, как в насмешку
говорят арестанты, за сухари) поменяться именем и участью с долгосрочным или
даже "вечником".
Не могу не упомянуть, между прочим, об особом виде сменки, значения которого
я долго не мог уразуметь, но который имеет тем не менее глубокий и чрезвычайно
остроумный смысл. Меняются именами бессрочный с бессрочным же. Какой-нибудь
Белоносов уходит вместо Долгошеина, на которого он ни капельки не походит ни
лицом, ни приметами, а Долгошеин остается, положим, в больнице или до следующей
партии. Само собой разумеется, что "ошибка" очень скоро обнаруживается
и там, и здесь. В одном месте начальство набрасывается на Белоносова, в другом
на Долгошеина.
— А! Ты сухарник?
— Никак нет-с, — отвечают и Белоносов, и Долгошеин и, несмотря на явную нелепость
своих слов, упорно продолжают утверждать, что они именно те самые личности,
которые показаны в статейных списках, что они осуждены на бессрочную каторгу.
Конечно, случись это в одной и той же тюрьме, начальство тотчас же сумело бы
разобраться в путанице; но предполагается, что сменщики успели уже разделиться
приличным расстоянием, и напасть на настоящий след не так-то легко. Местные
начальства торжествуют: пойманы сухарники, продавшие себя за красную рубаху...
Белоносова. и Долгошеина судят (опять-таки предполагается, в различных пунктах)
и, как сменщиков, приговаривают на три года каторги каждого с телесным наказанием.
А им того только, и нужно было... "
Мы забыли. Давно забыли о том, что тюрьма сама по себе противоречит человеческой
сущности. Ведь каждый из нас проходит в жизни какое-то развитие. Для этого он
должен располагать некоторой свободой, а вместе с тем и ответственностью, чтобы
куда-то направлять течение своей жизни. При этом все мы совершаем ошибки, а
затем пытаемся их исправить. И тот, кто придумал отправлять человека в тюрьму,
чтобы там он исправил свои ошибки, упустил из виду то, что в стесненных условиях
— а любая тюрьма — это ограничение и стеснение — шансы проявить ответственность
также ограничены. Далеко не все из нас способны на эдакое душевное сальто мортале,
которое предполагает пересмотр всей своей жизни внутри тюрьмы. Гораздо чаще
пересматривается не жизнь, а ограниченные ее проявления и привычки. Поэтому
в результате тюрьма не повышает степень самосознания, а оттачивает определенные
социальные технологии: от "не так технично замел следы" до "не
так приспособился", в лучшем случае "не так подумал, поэтому не сумел
совладать с собой". Кроме того, сама логика тюремного наказания направлена
на лишение человека свободы, а вместе с тем и ответственности. Чем дольше человек
пребывает в этих условиях, чем больше эти условия регламентированы — тем меньше
и результативность такого наказания. Человек отучается организовывать свое время,
свои планы. В любой тюрьме постоянно происходит борьба. Борьба между заключенными
и администрацией за мельчайшие подробности повседневного быта. Заключенные добиваются
большей свободы. Администрация стремится их этой свободы лишить — в лучшем случае
— лишь для соблюдения некоторого рутинного порядка, в худшем — для производства
"наказанности". Аргументы зависят от “продвинутости” сторон — это
и удобство, и чувство меры и "закон", причем удобство для разных сторон
имеет различный смысл, равно как и закон. И всегда находятся люди, которые смогли
все же совершить упомянутое "душевное сальто мортале". Эти-то люди
как раз и оттачивают в тюрьме социальные технологии более высокого порядка в
своем противоборстве-партнерстве с администрацией. Они уже не выпускают из рук
нить жизни и администрация вынужденно отдает им часть власти. Вот кто, собственно,
является подлинным авторитетом. Стилистика эпохи и социальной жизни на воле
накладывает отпечаток на стилистику противостояния-партнерства их с администрацией.
Поэтому-то нет, не было и не будет "извечных" тюремных законов и время
от времени кастовая система и нравы в тюрьме меняются и будут меняться. Поэтому
те тюрьмы, где существует разумный баланс между авторитетами и администрацией
— эти тюрьмы называются черными. Там, где администрация во что бы то ни стало
старается прибрать к рукам все — красными. Может статься — это и есть коверканье
языка, поскольку красное на Руси традиционно значит красивое, высокое, а черное
— злое, низкое. Но за словами красное и черное стоят подлинно платоновы понятия,
и никакая софистика не в состоянии отнять у тюремного жителя понимания сути
этого противопоставления. А то, что красное и черное в русской символике перевернулись
— это уже вина истории.
|
"отрицалово", ШИЗО, декабрь 2003 г.
фото А.Борисова
|
А может, и не вина, а мудрость. Ведь другая ипостась
этого противопоставления — это мечта о красивом порядке
— грех всех идеалистов — против грязи рутинной практики
— в чем копаются любые социальные технологи. И я не
берусь судить, чья сторона более несимпатична. Оставляя
в стороне запачканные в крови руки идеалистов, замечу,
что именно технологическая жесткость и неразъясняемость
тюремных условностей не позволяет людям из другого мира,
то есть людям, никогда не покидавшим воли, положительно
отнестись к "тюремным понятиям". Эта сторона
у тюремного закона есть, и она часто заслоняет собой
другое более важное обстоятельство: семена социального
опыта, вырабатываемого авторитетами, претворяемого позднее
в "закон", куда более жизнеспособны, чем гипотетические
рассуждения парламентариев, готовящих очередные законопроекты.
Причем я здесь говорю именно о тех, кто детально обдумывает
эти проекты, о действительных наследниках Лучезарова.
О тех же, кто голосует за новую стопку кодексов, в них
не заглядывая, не стоит и говорить.
И наша давняя российская беда в том, что именно этот социальный опыт объявляется
маргинальным. Точнее делается все так, чтобы он стал маргинальным. На воле жизнь
постоянно меняется. Мы вновь и вновь черпаем поток инноваций из-за рубежа и
сами прибавляем что-то к развитию. И если получается так, что общество четко
делится на тех, кто имеет доступ к переменам, и тех, кто почти не имеет, то
и получается, что жизнеспособные социальные технологии – очищенные от надуманных
построений и чуждых заимствований (что есть сильная сторона тюремного закона)
— не могут вовремя обновляться через встречу с технологиями бытовыми и научными,
а последние — не проходят полного тестирования на социоэкологическую вредность.
Эта взаимная притирка постоянно стремится случиться в России, и вновь и вновь
появляются обстоятельства, этому мешающие.
Я подошел к мотивам, которые заставили нас когда-то оставить стерильно-социологические
и этнографические исследования. Вот уже много лет главным девизом нашего центра
является “сокращение численности тюремного населения”. Дело в том, что решение
этой простой количественной формулы почти равнозначно осуществлению нашей русской
социальной идеи. Мы вовсе не стремимся к упразднению тюрьмы. Несмотря на все
сказанное выше, мы понимаем, что такие времена не пришли еще и вряд ли будут
возможны в скором времени. Сейчас для России настоятельно важно уничтожение
стены, фактически разделяющей наше население на две разные нации – это сидевшие
и их родственники и не сидевшие вообще. Преступность в России есть и ее, возможно,
даже будет больше. Но нужно отвыкнуть от мысли, что тюрьма – это средство избавления
от преступности. Тюрьма – всего-навсего социальная привычка — институт, которого
избежать нельзя, но зато можно постепенно менять. Причем, мы думаем, что количество
людей, в ней побывавших, вполне может увеличиться — ведь в малых дозах такое
наказание все же для многих бывает действенным. Главное не в числе отсидевших,
главное — сколько времени каждый из туда угодивших, провел без воли [10] . Лишение свободы на долгий срок лишает возможности
обратной социальной интеграции. Такие люди вторично выталкиваются из общества,
и не происходит главного – диалога отсидевшего с тем, кто может по глупости
сесть. Душевный и социальный опыт наказанного не транслируется на свободу. Вольные
люди не учатся на чужих ошибках. А отсидевшим не дается шанса ознакомиться с
общечеловеческим опытом. Происходит двоякое прерывание передачи традиций. И
это сегодня тем более важно, что развитие жизни пошло куда стремительней, недостаток
в живых развивающихся опорах-традициях сегодня испытывают и куда более развитые
страны Запада. Получается, что тюрьма, первоначально созданная для преодоления
хаоса преступности, в нынешнем своем виде этот хаос лишь усиливает.
Вот и выходит, что мы имеем с одной стороны тюремных авторитетов, для которых
их жизнь в тюрьме – это разновидность карьеры, а опыт, ими оттачиваемый – узкоспециален.
А с другой стороны — инфантильное общество, не способное сконцентрироваться
на решении ни одной проблемы, поскольку для каждого случая не хватает важнейшего
ингредиента – основательности.
Наша цель – любыми методами объединять эти две половины – тюрьму и волю. Здесь
уместны и частые посещения тюрьмы, причем, не столь важно, с какой целью, важен
сам факт передачи новой информации и помощи, чтобы процесс одичания не заходил
далеко. Здесь уместны и наши выставки – так оставшиеся на свободе знакомятся
с тем, что творится в тюрьме. Здесь также уместна и радиопередача, которая позволяет
и тем, кто снаружи, и тем, кто внутри, ощутить себя в общем культурном пространстве,
позволяет иметь общие воспоминания. И, конечно, уместны наши брошюры, дающие
свежий срез правовых реалий, облегчающий угодившим в тюрьму пробить дорогу на
свободу, а тем, кто на воле, понять и ощутить, как вообще это: бороться с химерой
российского правосудия. Вот, собственно, четыре главных наших направления, которые
с разной степенью успеха удается пока сохранять в последние годы.
Гипотетически можно представить, что мы и те, кто с нами, добьемся своего.
И тюремные нравы и внешние законы переменятся. И те, кто после нас будет пытаться
объединить тюрьму и волю – те будут движимы уже иной силой. Так всегда в жизни
бывает: суть становится оболочкой, а в прежней оболочке вдруг проглядывает смысл.
Возможно, так все и будет. Интересно спросить тогда: неужели мы тоже попадем
в тот бесконечный цикл, что проглядывает из найденной нами книги, когда мы сопоставляем
ее с 30-ми и 60-ми годами? Неужели все будет опять бесполезно. Или останется
вектор? Какой?
Ведь он и сегодня есть, этот вектор. Опять процитирую:
“Бравому штабс-капитану Лучезарову, который основывался на чисто-внешних данных,
на том, что во вверенной ему тюрьме все обстоит "благополучно", нет
ни карточных игр, ни промота казенных вещей, ни пьянства, ни буйства, совершенно
естественно могло казаться, что тюремное дело в его руках кипит и процветает,
что он идет впереди своего века, или, по крайней мере, ни на шаг не отстает
от выводов самоновейшей криминальной науки; но мне, перед которым открывались
порой сокровеннейшие глубины преступной души, дело было виднее, и я с болью
в сердце видел, что ничего существенного, ничего хорошего этим страшным режимом
не достигалось... Я видел, что все эти грозные команды, строи, маршировки, все
эти крики о снимании и надевании вовремя шапок через несколько же дней обращались
для арестанта в привычку, которой он следовал так же машинально, как машинально
подносил ложку ко рту, а не к носу, когда хотел есть, что даже ни малейшего
страха и страдания эти вещи ему не доставляли. По собственному уверению любого
из арестантов, он целый день готов бы был снимать и надевать шапку, лишь бы
не допекали его другими, более существенными для него способами... Да и чего
же иного стали бы вы ожидать от человека, у которого совершенно атрофировано
понятие о человеческом достоинстве, о праве, об унижении? Больше того: у человека,
у которого до сей поры вы же, представители интеллигенции (в лице властей и
чиновников) старались по возможности подавить, а не развить это понятие? Страдать
подобным страданием способен только интеллигентный человек, и, действительно,
я с положительностью могу утверждать, что за годы моего прозябания в Шелайской
тюрьме из сотен перебывавших в ней арестантов, эта сторона тюремной жизни действовала
угнетающим образом не больше, как на 2–3 интеллигентов, имевших несчастие, подобно
мне, попасть в каторгу”.
Абсолютно очевидно, что у тех, кто попадает сегодня в тюрьму, вышеупомянутого
человеческого достоинства больше. Однако вектор не в том, ведь совершенно ясно,
что достоинство это быстро сламывается, и подчинение опять низводится до такого
же автоматизма. Вектор в другом. Теперь внешние формы унижения потеряли былую
актуальность – Лучезаровы уже сделали свое дело, и успел провернуться некоторый
цикл – результатом стала, наоборот, подчеркнутая внешняя корректность между
самими осужденными, а также к осужденным со стороны администрации. Прибывающих
в тюрьму нынче ломают глубже: они теперь вынуждены “снимать шапки” перед дискурсами
– выказывать принадлежность к той или иной системе суждений. Вот почему в 70-е
стала так велика пропасть между “козлами” и “правильными”. Вот почему нынче,
уже после 90-х, вызревает новый вид авторитетности. Раньше таковых называли
“один на льдине”. Теперь вряд ли встретишь такую крайнюю форму самостоятельности,
зато элементы ее постепенно распыляются по всему тюремному сообществу. И теперь
уже говорят, что и козлы бывают правильные, и можно встретить авторитета, играющего
в шахматы с опущенным. В ситуации 90-х, когда правильные понятия уплощились
до идеологии, когда руководящие недоумки загоняли в зоны ОМОН для “исправления”
людей, нередко угодивших туда вовсе не по причине совершения преступлений, любая
идеология стала разновидностью маски, от которой всякий после примерки освобождался
как мог. Спустя столетие уже не снятие шапок, а ношение этих масок стало автоматизмом.
Как это отразится на социальном устройстве колоний — покажет время. Пока что
мы имеем некоторый набор региональных практик.
И задача нашего центра не теряет актуальности в свете этих прогнозов. Мы догадываемся,
что, видимо, ни на одном из направлений нам так и не удалось продвинуться серьезно.
Точнее, что-то происходит, но происходит и через нас и помимо нас. Единственное,
что нам, наверное, удалось – так это удержать саму идею. Так уж бывает у нас
в России: знать можем все, но сделать – почти ничего. Некоторые говорят, что
наша страна – полигон экспериментов. Если так, то пусть хоть результаты их будут
известны.
[1] Л.Мельшин “В мире отверженных. Записки бывшего каторжника”,
2-е издание редакции журнала “Русское Богатство”, С.-Петербург, 1899 г. типолитография
Б.М.Вольфа
[2] Петухами в российской тюрьме называют пассивных
гомосексуалистов. Они принадлежат к низшей касте тюремного сообщества, к которой
также относят “обиженных” — забитых, не могущих постоять за себя осужденных,
“чертей” — нечистоплотных. Все эти категории не имеют четкого меж собой деления,
однако в некоторых колониях их отличают друг от друга. Все эти группы держатся
вместе, на них возложена обязанность выполнять самую грязную работу. Принадлежность
к одной из этих групп — пожизненная и передвижений в другую касту не бывает.
Зато за серьезные нарушения в группу обиженных или петухов переводят провинившихся.
Ритуал перевода называют словом “опустить”, поэтому для всех этих категорий
более распространено название “опущенные”. Нередко в среде опущенных есть
“старший”, отвечающий перед авторитетами за организацию работы или даже образа
жизни своей группы. В некоторых колониях существовали профессиональные корпорации
петухов, которые возглавляли главпетухи – обычно люди с некоторым управленческим
талантом. Иногда ими становились развенчанные авторитеты.
Каста опущенных появилась в российских тюрьмах лишь в 60-е. Однако и в прежние
времена к слабым и нечистоплотным к тюрьме было презрительное отношение. В
российской тюрьме они принадлежали к “шпанке”. Что касается пассивных гомосексуалистов
– то к ним в среде воров всегда было негативное отношение, но поскольку воровские
законы до 1960-х годов не распространялись на остальное тюремное сообщество,
то в этом вопрос не существовало единой позиции, и изгоями они были не всегда.
[3] Тюремные понятия или правильные понятия — представления
о том, как правильно должна строиться жизнь в тюрьме. Обычно эти представления
вырабатываются блатными и интуитивно признаются остальными как справедливые.
Нередко их признает таковыми и руководство тюрьмы. В таких случаях тюрьма
считается “черной”.
[5] Так называют в тюремном ведомстве осужденных и
подследственных.
[6] Малявами в современной тюрьме называют письменные
директивы, направляемые ворами в какую-нибудь колонию или камеру в следственном
изоляторе со свободы или же из другой камеры или колонии. В них обычно объявляется
об изменениях в правилах, принятых на сходке, а также разъясняются уже существующие
правила в возникающих спорных случаях. Нередко в малявах пускается информация
о прибывших в колонию новых людях, об их прежнем поведении и статусе или об
необходимости этот статус изменить. Поэтому малявы часто становились разновидностью
удостоверения, почему их еще называют “ксивами”.
[7] Тогда появились колонии разных режимов – общий,
строгий, усиленный и особый. Кроме того в России никогда не переставали существовать
“крытые” тюрьмы – то есть не колонии, а именно тюрьмы с содержанием в камерах.
Этот вид наказания всегда был наиболее суровым, поэтому в крытых тюрьмах всегда
оказывались наиболее проштрафившиеся и насолившие властям люди. Начиная с
конца 70 появились специальные “крытки” для перевоспитания воров. Наиболее
знаменит из них “Белый Лебедь” в г. Соликамске Пермской области.
[8] А.Сидоров (Фима Жиганец) “Великие битвы уголовного мира”, Издательство
“Март”, Ростов-на-Дону, 1999г
[9] О врачебной тайне в России не может идти и речи.
При постоянной угрозе эпидемии туберкулеза, подобные “тайны” лишь усугубляли
бы опасность заражения (как известно ВИЧ, наложенный на туберкулез порождает
новые лекарственно устойчивые его формы), да и при существующей нелегальной
системе сообщений в российской тюрьме такие вещи скрыть почти невозможно.
[10] При уменьшении сроков суммарное количество сидящих
будет меньше – если в тюрьму поступают люди вынужденные
провести в ней 5-7 лет, то одновременно в колонии
сидят и те, кто сел 1, 2, 3 и 4 года. При сроках от
2 месяцев до 2-3 лет даже при увеличении потока реальное
тюремное население будет меньше.
|